Катерина Кириченко - Отстегните ремни
— Вот и умница, — резюмировал Макс и положил в блюдечко свою карточку.
Инцидент вроде был исчерпан. Но странно, такая мелкая, казалось бы, и ничего не значащая сценка заставила нас обоих примолкнуть. Не знаю, что думал или чувствовал Макс, а меня мучил стыд. За что? Сложно было определить, но, наверное, точнее всего — за свой страх.
Платя за себя в ресторане, ты как бы подчеркиваешь свою независимость и обеспечиваешь себе алиби: ты тут просто ел, как человек с человеком, с другом или партнером. А во взгляде, который я получила от Макса, сквозил упрек или обида, за то, что я его боюсь, не доверяю ему, защищаюсь от него, оплачивая счет, пытаюсь превратить наш ужин в ужин просто друзей. Забрав свою карточку, я будто вошла на территорию, где Макс — мужчина, а я — женщина, причем на какой-то дикий азиатский манер, и в этом было что-то очень волнующее и опасное одновременно.
Я вовсе не хочу сказать, что за меня никогда не платили в ресторанах западные мужчины в Амстердаме. Но они никогда не смотрели на меня так, как посмотрел Макс. В Голландии даже оплата ими счета — акт дружеской договоренности, демонстрация равноправия и независимости, и в этом нет ничего сексуального. А здесь, парализованная Максовым взглядом, я поняла, что никакие игры в независимость и западную демократию, а именно полное западное лицемерие в отношениях полов, с которым мы умудряемся там влюбляться и даже жениться, в Москве никому не нужны. Я нравлюсь Максу как женщина, он позвал меня в Москву, пригласил в этот дорогущий ресторан, и моя попытка заплатить — демонстрация недоверия и страха, и я просто его обидела, словно попыталась оттолкнуть, не принять как мужчину…
Возможно, дело было в чем-то другом, и Макс думал об этом как-то иначе, но после этой сценки между нами пролегла невидимая трещина, а близость и родство душ, возникшие за часы ужина, когда мы сравнивали наши послешкольные годы, находили кучу совпадений и много и шумно смеялись, куда-то ушли. И теперь все серьезно.
Мне стало неуютно и одиноко, и смертельно захотелось, чтобы он меня немедленно обнял. И тотчас пришла мысль: если он меня сегодня позовет к себе, то я не поеду! Я абсолютно не готова начинать роман с русским мужчиной, на его территории и по его правилам. Какое-то чувство внутреннего самосохранения подсказывало мне, что это может быть слишком сильным для меня или даже опасным приключением. И, то ли от всех этих сумбурных мыслей, то ли оттого, что Макс шел очень близко и продолжал молчать, и не обнял меня — меня потянуло к нему еще сильнее. Мне стоило жутких усилий не дотронуться до его руки. Еще романтичность пустой ночной набережной, и эти бликующие в воде огни, и теплый ветер на моих голых плечах…
Через час Макс привез меня к моему дому, проводил до лифта, подождал, пока я в него войду, и ушел. Он не позвал меня к себе и не поцеловал на прощанье. Я чувствовала себя полной идиоткой.
День четвертый
Несмотря на сильную усталость, я всю ночь проворочалась на мамином раскладном диване, выделенном мне в гостиной, так и не заснув толком, от чего наутро у меня была тяжелая голова и синие круги под глазами. Этот диван… Поколения моей бабушки, такой раньше стоял в каждой квартире. Со временем их стали изживать, но вещи порой удивительно устойчивы ко времени. Матрас уже местами свалялся буграми, впивающимися в ребра, и к тому же нещадно скрипел старыми пружинами.
Всю ночь у меня в голове мелькали кусочки вчерашних впечатлений, какие-то лица людей из ресторана, амбал в ливрее, московские улицы, и, конечно же, немигающие глаза Макса. Причем картинки прокручивались по замкнутому кругу и обязательно заканчивались тем, что Макс или обнимал меня на набережной, или заходил со мной в лифт и целовал меня, прижав спиной к стене, от чего нажимались кнопки, и лифт начинал подниматься, или опять целовал меня, но уже в его машине, и я все время, как заклинание, повторяла его имя: М-А-К-С. Имя его мне нравилось просто до мурашек. В нем были и звонкая такая и одновременно твердая и упрямая «М», и открытая, честная и приятная «А», а «К» и «С» я воспринимала на английский манер одной буквой «КС» («Х»), и от нее отдавало чем-то очень сексуальным, как звук «кссс», которым мы приманиваем кошек, а также там слышалось английское kiss.
Проснувшись окончательно, я понуро побрела на кухню, полностью убедившись, что все-таки заболела любовной горячкой. То ли от бессонной ночи, то ли потому, что вчера на нервах я все-таки выпила больше своей нормы, но видок у меня оказался неважнецкий, и в виске что-то колотилось.
Мама с Машкой уже ушли работать, и я осталась в квартире одна. День опять обещал быть очень солнечным. Несмотря на полдесятого утра, воздух, попадая на кухню через распахнутую балконную дверь, уже был жарким.
Я сварила себе кофе в турке (отличная манера варить его в турке, а то все кофеварок понакупали в вечной погоне за экономией пяти минут. Надо мне купить себе в Голландию такую же) и села за кухонный стол, не зная, чем бы заняться.
Макс вчера сказал, что освободится сегодня опять не раньше семи вечера, так что мне предстояло придумать себе программу почти на весь день.
Бесцельно таскаться по раскаленному центру душного летнего города третий день подряд мне совершенно не хотелось. Я вспомнила, что Москва — город абсолютно не туристический ни своими непешеходными размерами, ни своей нецентрализованностью. Все здесь находится разбросанными пятнами, и передвигаться от одного пятна к другому без своей машины крайне неудобно. Моим излюбленным европейским способом передвижения, а именно — пешком, в Москве никуда не дойти, слишком огромная. Лезть в общественный транспорт не хотелось, там, кажется, теперь сконцентрировалась никем больше не разбавленная самая озлобленная часть населения, причем озлобленная в том числе именно тем, что жизнь вынуждает ездить на общественном транспорте. С машинами частников у меня вообще не складывалось. Во-первых, все они в основном были приезжие, причем часто — нелюбимые мной с давних пор хачики, с которыми я себя чувствовала небезопасно. Во-вторых, машины у них были такие, что уже в первый же день я сломала себе два ногтя, пытаясь открыть заклинившую заднюю дверку, и посадила мазутное неотмывающееся пятно на джинсы. Третья причина — сочетание отсутствия кондиционера и невозможности открыть окна и дышать жарким и напрочь загазованным воздухом раскаленной летней столицы. К тому же выяснилось, что ни они, ни я, не знаем, как куда проехать: я забыла Москву даже больше, чем предполагала, а они — никогда ее и не знали. И последнее препятствие, если не считать невероятнейших пробок на дорогах, — мы совершенно друг друга не понимали: они помнили только новые названия улиц, а я — только старые. Так что, отказавшись от прогулочной поездки в центр города, я решила поехать, наконец, к папе. Хоть отношения у нас были после развода родителей более чем прохладные, но не нанести ему визита, раз уж приехала, я не могла.
Папа у меня был консерватором и, полностью проигнорировав российский капитализм, продолжал, даже с какой-то внутренней гордостью, работать школьным учителем («Кто-то ведь должен, несмотря на мизерную зарплату, и в постперестроечные времена нести детям доброе, светлое, вечное?» — вопрошал он с улыбкой, подкручивая усы на манер д’Артаньяна). Выиграв какой-то крупный соросовский конкурс и получив вдобавок к довольно приличной сумме денег звание «Лучший учитель года» и предложение поехать преподавать в Америку, — от работы отказался, а деньги отдал школе, на закупку новейшего компьютерного зала, себе же попросив всего лишь новый кабинет, из тех, к которым прилагаются такие маленькие задние комнатки.
Папина комнатка оказалась вовсе не маленькой. Немного фантазии, и из нее получился настоящий кабинет с большим письменным столом, компьютером, полным набором оргтехники, маленькой кухонькой, где имелось все самое необходимое для легкого обеда или дружеского чаепития, а главное — (и надо думать, тут не обошлось без помощи любивших его старшеклассников) он умудрился втащить туда диван, мягкие кресла и даже постелить на полу ковер, так что лучшего места для встречи не придумать.
Папа для меня последние годы был темой очень сложной.
Двадцатидвухлетний студент, он чуть не сошел с ума от радости, когда я родилась. Он стал одним из тех отцов, которые точно знают в миллилитрах, сколько ребенок съел молочной смеси и не запаздывают ли с прибавкой положенные граммы. Щекоча меня усами и постоянно шутя, он окутал меня, как одеялом, сказочным миром, пропитанным его заботой и любовью. В том мире висящая над моей кроватью плюшевая утка с пришитым карманом ежевечерне приносила мне маленькую шоколадку, и всегда, годами, папа придумывал мне новую историю о том, где сегодня утке удалось ее найти и с какими приключения пришлось столкнуться. Он приносил мне в кровать стакан молока из холодильника, мы ели шоколадку и смотрели диафильмы. Я помню, как сидела в темноте на кровати, а он крутил ручку проектора, и на белой крашеной двери моей спальни мелькали цветные картинки, и папа на разные голоса читал мне титры, прибавляя всегда что-то от себя. Он проводил все свое время со мной в зоопарках и детских театрах, читал мне миллионы книг и учил меня рисовать. А летом на даче играл с соседом в шахматы, а я пока длилась игра, иногда по два долгих часа, сидела у него на коленях и желала ему выиграть. Все мое детство у нас с папой была невероятно сильная связь, я его просто боготворила, и их с мамой развод стал для меня шоком.