Дмитрий Вересов - Черный ворон
За поминки стыдиться не приходилось. И кутьи хватило, и киселя, и воя, и причитаний. Бабы несли кто курей, кто сальца, кто огурцов, крестились на жестяную иконку Всех Скорбящих Радости, выданную Тане священником и поставленную на полочку в красном углу, выпивали, закусывали, ревели в голос. Все как одна приговаривали: «Смирный паренечек был, да ласковый!» Будто и не они чурались его, убогого, при жизни, не шептались: «Хоть бы Бог прибрал поскорее!»
В городе такое поведение воспринималось бы как чистой воды лицемерие, но здесь это совсем не так. Добросовестно, от всего сердца исполнялся тысячелетний обряд. Плач и стенания предназначены были умилостивить отлетевшую душеньку, чтобы ходатайствовала она перед Господом о тех, кто пока еще остался внизу. Примерно так подарками и наговорами задабривают домового, дворового, банную бабушку. К самой же смерти отношение здесь спокойное и деловое. Это для техногенной цивилизации смерть патологична, ненормальна, как ненормален вышедший из строя лифт. Для тех же, кто еще не выпал из природных ритмов, нет ничего более естественного. Тем более, в данном случае — ясно же было, что Петенька не жилец, как не жилец теленок, родившийся о двух головах… Совсем древняя баба Саня, обнимая плачущую Лизавету, приговаривала:
— Не горюй, милая, еще воздается тебе за страдания. Ангелом Божьим вернется к тебе твой Петенька, осенит белым крылышком. И зацветет ленок, травка незаметная…
Мужики сидели серьезные, кивали, поддакивали бабам, между собой вполголоса переговаривались на солидные темы — хозяйственные или внешнеполитические, — но все больше поглядывали на Таню. Напряжение, вызванное похоронными хлопотами, понемногу отпускало ее, и она не без удовольствия ловила на себе мужские взгляды. Не укрылось от ее внимания и то, как погрузневшая, беременная Тонька Серова — предмет детской зависти — с досадой ткнула локтем мужа-зоотехника, чтобы переключить его внимание на себя, законную.
Когда кончилась водка, сам собой появился мутный, припахивающий дрожжами первач. Однако закончили чинно, как и начали. Никто не подрался, не наскандалил, не ударился в пляс, а из песен пели только протяжные — про удалого Хас-Булата, про хуторок. Разогретая обильной едой и двумя стопками покупной вишневки, Таня пела вместе со всеми и, лишь заканчивая «Ах, зачем эта ночь…» с удивлением сообразила, что давно уже поет одна.
Остальные сидели молчком и сосредоточенно слушали.
— Это да! — не выдержал зоотехник, когда Таня смолкла.
— Эх, говорила я тебе, Лизавета, надо было Танечку в музыкальное отправлять. Голосина-то какой стал матерый, — заметила учительница Дарья Ивановна.
— Да уж не чета этим размалеванным, что в телевизоре скачут, — подхватил участковый Егор Васильевич, поедая Таню замаслившимися глазками. — Ни кожи ни рожи, орут, как кошки драные. Одно слово — актерки!
— Татьяна! — с пафосом проговорил завклубом Егоркин. — Возвращайтесь и живите здесь! Кто может по достоинству оценить ваши дарования в этом бездушном городе? Каменные джунгли…
— Это в Америке джунгли, — перебила начитанная Тонька. — А в Ленинграде у Таньки все хорошо. Квартира, учеба, муж директор…
— Редактор, — тихо поправила Таня. Упоминание об Иване было ей неприятно.
— Эта птица другое гнездо совьет… — вдруг пробурчала баба Саия.
Разошлись в десятом часу. Соседки помогли Лизавете с Таней перемыть посуду, прибрать в горнице, отобрали для внучат оставшееся после Петеньки барахлишко.
Проводив гостей до калитки, Таня вернулась в дом. Лизавета сидела за пустым столом и смотрела на тарелочку, на которой стояла накрытая кусочком хлеба стопка водки.
— И фотографии ни одной не осталось, — сказала она. — Не могла я его, такого… Ты вот что, Танька… Не говорила я тебе, но осталась у нас после матери Валентины вещичка одна, красоты редкостной. Загадывала на свадьбу тебе, да за Петенькой-то и позабыла совсем. Теперь вот вспомнила. Хоть и запоздалый подарок, но на память добрую. Совет да любовь… — Лизавета всхлипнула.
— Не надо. Пусть у тебя остается.
— Да на что мне здесь? Коров пугать разве. Прими.
— Не время еще…
VIII
Голый Павел сидел на краю ванны и, брезгливо держа письмо двумя пальцами, перечитывал его. Это неправдоподобно гнусное, омерзительное послание с утра жгло его сердце через карман парадной шелковистой рубашки, куда он, неизвестно из какого мазохизма, спрятал его, одеваясь на свадьбу. Оно терзало его душу, и когда он ехал с праздничными, взволнованными родителями в Голубой Павильон, и когда стоял на парадном крыльце, дожидаясь невесту, и когда, подбежав к желтым «Жигулям», схватил ее и жадно поцеловал, помяв фату и немного — прическу, и когда они томились в элегантном боковом вестибюле, слушая гул прибывающих гостей из смежного зала, и когда шли под торжественную музыку к… не к алтарю, конечно, но как бы это назвать?.. И только когда его, а потом и ее губы прошептали «да», и он склонился к ее обтянутой белой перчаткой руке, надевая на безымянный палец кольцо, вдруг отпустило, точно рассеялось бесовское наваждение. И весь вечер он был счастлив и возбужден, он любил всех — и даже мерзкого ростовского дядьку, но братской и сыновней любовью, а ее он любил особо, как никто никого и никогда.
Когда, уже ночью, выехав на проспект, черная обкомовская «Волга» развернулась не к центру, а на север и за мостом свернула налево, в сторону от их дома, он уже точно знал, куда их везут, — в Солнечное, на отцовскую дачу, туда, где прошлой зимой праздновали другую свадьбу, конспиративно-молодежную свадьбу Ванечки и Танечки Лариных. Эх, и хорошо же было тогда! А сейчас — тоже хорошо, только совсем иначе, и не только потому, что на этот раз все происходит с ним самим. Он довольно и тихо засмеялся, и Таня посмотрела на него вопросительно и весело.
— А Ванька смешной, правда? — спросил он в объяснение.
— Как всегда, только толстый… По-моему, товарищ Романов смешнее.
— Тоже как всегда. Доедем — обязательно выпьем за Берлин, столицу ГДР.
— А когда Зайков ключи достал, я вообще чуть не упала. Слушай, ты хоть догадывался?
— Ни сном ни духом. Я вполне настроился, что мы первое время поживем у Ады.
— Завтра обязательно сгоняем к Никольскому, посмотрим, что за квартира. Ты адрес взял?
— Никуда мы не поедем ни завтра, ни послезавтра. Эти три дня мы будем только вдвоем, как на необитаемом острове.
Они прижались друг к другу в крепком затяжном поцелуе.
Машина подъехала к воротцам дачи и, посигналив фарами, остановилась. Шофер распахнул дверцу на Таниной стороне и помог ей выйти.
— Минуточку, ребята, — сказал он и побежал к крыльцу.
Постояв секунду, Павел легко подхватил Таню на руки и понес к дому.
Шофер отворил дверь, широко раскрыл ее и, улыбаясь, отступил в темноту.
— Спасибо! — через плечо сказал Павел и перенес Таню через порог.
Как только он сделал первый шаг в прихожую, во всем доме вспыхнул свет, а из гостиной полилась чарующая мелодия — вальс из «Маскарада». Таня, смеясь, соскочила с рук остолбеневшего Павла.
— Это дядя Саша в будочке рубильник включил, — пояснила она. — Моя идея. Музыку тоже я выбирала. Нравится?
Павел молча любовался ею.
— Испортила сказку, да? — Она засмеялась, взяла его за руку и повела в гостиную.
— Садись. — Таня подтолкнула его в кресло возле журнального столика, на котором стояли вазы с апельсинами, яблоками, бананами, шоколадными конфетами и миниатюрными пирожными, громадная оранжевая свеча-шар, два бокала и бутылка шампанского. — Сейчас создадим интим.
Кружась по комнате, она поочередно гасила лампы, убавила громкости на магнитофоне, зажгла две свечи на пианино. Павел сидел и зачарованно следил за колыханиями ее пышной юбки. Она нагнулась над столом, щелкнула зажигалкой, зажгла оранжевую свечу и плюхнулась в кресло напротив.
— Вот, — удовлетворенно сказала она. — Наконец-то одни. Теперь открывай. Или принести совсем холодненькую?
Он смотрел на нее блестящими глазами и молчал.
— Это в том смысле, что нельзя ли сразу наверх? Нельзя! До того я требую продолжения банкета!
Она звонко и заразительно засмеялась, и вслед за ней засмеялся Павел, выпадая из транса.
— Ваше слово — закон, повелительница. Тем более что после танцев и автомобильной прогулки я и сам умираю от голода и жажды…
И только через два часа они, хохоча и спотыкаясь на узенькой лестнице, поднялись на второй этаж, в родительскую спальню.
— О-о! — сказала Таня, взглянув на широкую и высокую кровать, освещенную приглушенным розовым светом торшера, на откинутый уголок пухового одеяла, на два новехоньких махровых халата, аккуратно сложенных на стульях по обе стороны кровати. — Чур я первая в ванную!..