Джесси Келлерман - Чтиво
— Прости, милая.
— У тебя странный голос. Все в порядке?
— Да, замечательно.
— Ты пьяный?
— Я хотел сказать, что поменял рейс. Вернусь завтра днем.
— Папа? Что-то случилось?
— Все прекрасно. Общаемся с Карлоттой.
— Ладно. Приятного вечера.
Пфефферкорн захлопнул мобильник.
— Наверное, красавица, — сказала Карлотта.
Он кивнул.
— Последний раз я ее видела… Господи! На ее бат-мицве![6] — Глянув через плечо, Карлотта перестроилась в другой ряд. — Иногда я жалею, что бездетна. Но лишь иногда. Я сама так решила. Билл хотел детей. Но я боялась, что тогда превращусь в свою мать. Самое смешное… — она опять перестроилась, — что все равно в нее превратилась.
Приехали домой, и Карлотта отдалась ему. После второго захода Пфефферкорн ушел в отведенную ему комнату, чтобы утром, собираясь в аэропорт, не потревожить хозяйку.
16
Сон не шел. Пфефферкорн зажег ночник и, взяв с тумбочки пульт, включил новостной канал. Кудрявая дикторша поведала о заявлении премьер-министра Западной Злабии, в котором тот предавал анафеме капиталистов-эксплуататоров и извещал о продаже китайцам эксклюзивных прав на газовое месторождение. Восточные злабы бряцали оружием. Через пару минут Пфефферкорн выключил телевизор и откинулся на кроватную спинку. Сна ни в одном глазу. Хотя вины за собой он не чувствовал, по крайней мере, внятной. Или, подавленное, чувство вины прорывалось через бессонницу? Однако было и другое объяснение: не спится, ибо он охвачен чувством новизны. Абсурд, конечно. Ведь ничего не изменилось. Он все тот же почасовик, преподаватель литературного творчества. Но близость с Карлоттой, о которой он мечтал всю сознательную жизнь, повергла его в мечтательность двадцатилетнего юноши. Только женщина, думал Пфефферкорн, способна привести в такое состояние. Нет, поправка: не всякая женщина. Лишь Карлотта.
Охваченный романтическим порывом, он выбрался из-под одеяла, накинул халат и тихонько сошел на террасу, по пути прихватив горсть камушков из кадки с бамбуком. План состоял в том, чтобы кинуть камушки в окно, разбудить Карлотту и, возможно, склонить ее к третьему заходу. Однако на улице Пфефферкорн остыл. Замысел нелепый. Даже если из множества темных окон верно угадаешь комнату Карлотты, все, наверное, кончится разбитым стеклом.
Пфефферкорн выбросил камушки и присел на террасе, разглядывая серебрившиеся лужайки. Ночь выдалась прелестная, когда воздух напоен нектарной сладостью. Издалека доносилось умиротворяющее журчание фонтанов. Даже забытая собачья игрушка выглядела уместной художественной деталью, милым напоминанием зрителю, что он в жилище, а не музее. В словах Карлотты, назвавшей дом нелепым, была доля истины, но вместе с тем он обладал некой красивостью, убеждавшей, что если уж иметь особняк, то именно такой. Может, оно и к лучшему, что разбогател именно Билл, думал Пфефферкорн, поскольку сам он к деньгам относился со смесью вожделения и презрения, характерной для их вечной нехватки.
В юности он не завидовал Биллу. Да и пропасть, их разделявшая, не была настолько зияющей. В отличие от его предков, родители Билла, хоть не Рокфеллеры, не знали, что такое крах. Кроме того, статус «лучшего друга» наделял возможностью показывать нос морали среднего класса, но раскатывать в «камаро» приятеля. Чтобы чувствовать себя на равных, деньги не требовались, ибо он обладал силой иного рода. В их паре интеллектуалом был он. Он был Писатель.
Парадигма эта существовала так долго, что он прятался за нее и после того, как выявилась ее ложность. Не имело значения, сколько отказов он получил и сколько раз Билл возглавлял списки бестселлеров. Был только один Писатель — он. Без вариантов, иначе он не мыслил себя в их дружбе. Он наглухо изолировал ту часть сознания, которая нашептывала: «Нет, писатель он, а ты неудачник», и потому сам не ведал, сколько обиды в нем накопилось, до той поры, когда однажды вечером, лет шесть назад, позвонил Билл, извещая о своем приезде и требуя совместного ужина. Пфефферкорн экал и мекал — дескать, горы непроверенных работ.
— Есть-то все равно надо, — сказал Билл. — Кончай, Янкель. Навернем по стейку. Я угощаю.
Вспоминая тот эпизод, Пфефферкорн сам не мог объяснить своего поведения. Может, сыграла свою роль задолженность по кредиту? Или недавний разговор с агентом? Что бы там ни было, вся злоба хлынула через край.
— К черту ужин, — сказал он.
— Что? — спросил Билл. — Почему?
— К черту ужин, — повторил Пфефферкорн. Хуже всего, что говорил он спокойно. — Ничего не хочу, ничего не нужно, достал уже.
— Янкель…
— Нет. Нет и нет. Хватит. — Расхаживая по кухне, он так сжал трубку, что ее пластмассовый корпус хрустнул. — Боже, до чего ты самонадеян. Сам-то понимаешь? Хоть раз ты себя спросил, нравится ли мне это прозвище? Нет, ты даже не сомневаешься. Так знай: оно мне не нравится. Терпеть его не могу. От него буквально лезу на стену. Как и от тебя. Так что довольно. Отстань.
Повисло молчание. По проводам струилась боль.
— Ладно, — сказал Билл. — Как хочешь.
— Именно.
Опять наступило молчание, долгое, еще более зловещее.
— Хорошо, — наконец сказал Билл. — Знаешь что, Арт, спроси-ка себя, не могу ли я чем-нибудь быть полезен тебе? Хоть чем-то.
— Убирайся к черту! — Пфефферкорн дал отбой.
Лишь через девять месяцев по телефону Билл извинился. Пфефферкорн промямлил, что и он сожалеет. Однако эхо серьезной размолвки было долгим. В Калифорнию Пфефферкорн больше не ездил. Билл по-прежнему присылал свои книги с трогательными посвящениями, однако все иные связи зачахли. «Что ж, печально, но так оно лучше, — рассудил Пфефферкорн. — Дружба редко длится до гробовой доски. Люди меняются. Узы слабеют. Это жизнь». Так он себе говорил.
Но вот теперь вся катавасия представлялась пирровой победой гордыни над любовью. Пфефферкорн озяб. Плотнее запахнулся. Биллов халат, который дала Карлотта, был ему велик. Светила луна. Закутавшись, Пфефферкорн стал раскачиваться. Он беззвучно плакал.
Потом встал, намереваясь вернуться в постель. Но вдруг передумал и зашагал по тропке, что вела к сараю.
17
В темноте притоптывая по холодным плитам, Пфефферкорн вслушался в шелест ветра по нежилому простору сарая. Потом зажег свет и, сев к столу, выдвинул ящики. Верхний был пуст. В среднем хранилась коробка ручек, таких же, что и в стакане. В нижнем ящике лежали три нераспечатанные пачки бумаги.
Вновь прошелестел ветер.
Пфефферкорн взял листы из аккуратной стопки рукописи. Откинулся на зычно крякнувшем стуле. Стал читать.
Если он рассчитывал на нечто отличное от прежних сочинений Билла, его ждало разочарование: содержание и стиль этой книги ни в чем не разнились с той, что была прочитана в самолете. Даже закралась мысль, что Карлотта ошиблась: вовсе это не новый роман, а тот, что по всему миру рекламировали в аэропортах. Прочитав три главы, Пфефферкорн взглянул на стеллаж, где стояли многочисленные труды Билла и его собственный одинокий труд. Несоразмерность поражала. Еще больше удивляло, что Билл так высоко ценил своего друга. Было бы естественно, если б за десятилетия неизменного коммерческого успеха голова его вскружилась и он возомнил себя писателем лучше Пфефферкорна. Кто посмеет это оспорить? Пожалуй, я был излишне суров, думал Пфефферкорн. Последовательность, плодовитость, широкая адресность, а также способность постоянно варьировать тему несомненно принадлежат к числу писательских достоинств. Уже после первой фразы романа Уильяма де Валле читатель чувствовал себя уютно. Студентом Пфефферкорн восставал против ширпотребной культуры, заклеймив ее орудием правящих верхов, стремящихся удержаться у власти. Его привлекали писатели, использовавшие отчужденный стиль и незатертые темы, он полагал, что именно так можно пробудить интерес читающей публики к фундаментальным проблемам современности. И тужился писать в том же ключе. Юношеские метания. Пфефферкорн уже давно не верил, что его (или чьи угодно) произведения способны изменить мир. Литература не устанавливала справедливость, не излечивала недуги, какими с незапамятных времен страдало человечество. Она могла лишь сделать так, что отдельный человек, богатый или бедный, ненадолго становился менее несчастным. В таком случае романы Билла следовало отнести к разряду серьезных достижений, поскольку благодаря им миллионы людей ненадолго становились менее несчастными. Вот так посреди ночи, сидя за пустым столом в промозглом сарае, Пфефферкорн смягчился к покойному другу и плохим, но успешным писателям вообще.
18
Светало, но еще оставалось семьдесят страниц. Надо отдать должное, Билл умел закрутить сюжет. Последняя часть приключений Дика Стэппа начиналась с убийства жены политика, но затем действие переносилось в дальние страны, где Стэпп гонялся за чемоданчиком с кодами ядерных ракет. Кажется, его называют «футболом»?[7] Не вспомнилось. Отложив рукопись, Пфефферкорн встал и потянулся, разминая затекшую спину. Потом присел перед стеллажом и снял с полки свой роман. Корешок выцвел и стал светлее синей обложки. Его имя желтыми буквами. Белым — карандаш, рисующий дерево. Дерево он сам придумал. Тогда это казалось интересным решением, а сейчас — скучным и претенциозным. Век живи, век учись, подумал Пфефферкорн. Он открыл задний клапан: его фото, которое допотопной камерой сделала жена. Молодой, тощий, взгляд пристальный, подбородок прихвачен большим и указательным пальцами — претензия на значительность. Да нет, больше похоже, что он пытается удержать свою оторванную голову…