Джон Ле Карре - Наша игра
– На Верхнем Этаже так не думали на последнем обсуждении его дела. Все сошлись на том, что нам следует подождать и посмотреть, какую новую роль Москва придумает для него.
– Мы ждали, и нам надоело ждать. – Через стол он протянул мне вырезку из «Гардиан». – Петтиферу нужна легенда, иначе с ним нас ждут неприятности. Я говорил с людьми из отдела трудоустройства. Батскому университету требуется лингвист, который также мог бы читать курс чего-то с названием «глобальная безопасность», что для меня сущая тарабарщина. Должность временная, но может стать постоянной. Главный у них работал раньше в Конторе и по отношению к Петтиферу настроен вполне благожелательно при условии, что тот подчистит свою репутацию.
– Я не знал, что в Бате есть университет, – проворчал он, словно об этом ему должны были доложить. – Наверное, один из бывших политехнических колледжей.
Это самый тягостный момент за двадцать с лишним лет нашей общей оперативной работы. Судьбе нравилось, чтобы мы сидели в машине, припаркованной на вершине холма. На этот раз это стоянка на вершине холма над Батом. Ларри сидит рядом со мной, погрузив лицо в свои ладони. За стволами деревьев мне видны серые стены университета, который мы только что осмотрели, и пара грязных круглых металлических дымовых труб, служащих его мрачным ориентиром.
– Так какие радости нам остались теперь в жизни, Тимбо? Шерри за ужином у декана и обшарпанная сосновая мебель?
– Это мирная жизнь, за которую ты воевал, – сдержанно говорю я.
Его молчание, как всегда, хуже его брани. Он поднимает руки, но вместо вольного воздуха они встречают железную крышу машины.
– Это же крыша над головой, – говорю я. – Полгода ты занят, но вторую половину можешь хоть на голове ходить. И это гораздо лучше, чем большинство других занятий на свете.
– Я не в состоянии подчиняться расписанию, Тимбо.
– А тебя никто и не просит.
– Я не хочу крыши над головой. И никогда не хотел. К черту это болото. К черту преподавателей, привязанную к инфляции пенсию и мытье машины по воскресеньям. К черту и тебя тоже.
– К черту историю, к черту Контору, к черту жить и к черту взрослеть, – продолжаю я за него его список.
И все же я не могу отрицать, что в моем горле стоит комок. Я кладу руку на его дрожащее горячее и потное плечо, хотя между нами не принято касаться друг друга.
– Послушай, – говорю я ему, – ты меня слышишь? Отсюда до Ханибрука тридцать миль. Каждое воскресенье ты можешь приезжать ко мне на ленч и чай и рассказывать мне про свою кошмарную жизнь.
Менее удачного приглашения мой язык еще не произносил.
Пришпиливая меня к стенке сведениями о телефонных беседах Ларри, Брайант обращался к своей записной книжке:
– Я вижу, что мистер Крэнмер, сэр, фигурирует и в списке поступающих звонков. Тут не только наши занятные иностранцы. Образованный джентльмен, всегда очень вежлив, говорит так, как говорят скорее на Би-би-си, а не простые люди, – так квартирная хозяйка описывает вас. Что ж, именно так и я описал бы вас с полным уважением. – Он послюнявил палец и весело перелистал страницы. – А потом вдруг вы заявляетесь лично и оставляете доктора без единого шиллинга. Ну и ну. Ни входящих, ни исходящих звонков на целые три недели. То, что называется радиомолчанием. Вы захлопнули дверь перед его носом, вот что вы сделали, мистер Крэнмер, сэр, и мы с Оливером ломали себе голову над тем, почему вы так с ним поступили. Мы спрашивали себя, что происходило до того, как вы отгородились от него, и что прекратилось, как только вы это сделали. Ведь мы спрашивали себя об этом, Оливер?
Он продолжал улыбаться. Будь это моими последними шагами к петле, он, наверное, улыбался бы так же. И мой гнев против Мерримена я с удовольствием выплеснул на Брайанта.
– Инспектор, – начал я, собирая в кулак весь свой запал, – вы называете себя слугой общества. И тем не менее в воскресенье в десять вечера вы имеете наглость без ордера и без предписания заявиться ко мне в дом… вы двое…
Брайант уже поднялся с кресла. Его шутовской тон свалился с него, словно маска.
– Вы были очень любезны, сэр, и мы злоупотребили вашим гостеприимством. Я думаю, нас увлекла беседа с вами. – Он бросил свою визитную карточку на мой кофейный столик. – Вы позвоните нам, сэр, ладно? В любом случае: если он позвонит, напишет, объявится лично, вы услышите о нем что-нибудь от третьих лиц… – Его двусмысленную улыбку я готов был впечатать в его физиономию кулаком. – Да, и на случай, если доктор появится, не могли бы вы дать нам новый номер вашего телефона? Благодарю вас.
Пока он писал под мою диктовку, Лак еще раз огляделся по сторонам.
– Отличный рояль, – сказал Лак. Внезапно он оказался стоящим слишком близко ко мне и слишком высоким.
Я ничего не ответил.
– Вы играете, да?
– Когда-то про меня это говорили.
– Ваша жена в отъезде?
– У меня нет жены.
– Как и у Петтифера. Так в какой области, вы сказали, вы работали? В каком учреждении государственной службы? Я запамятовал.
– Я не называл учреждения.
– А что это было за учреждение?
– Я работал при казначействе.
– В качестве лингвиста?
– Не совсем.
– И вам это нравилось? Казначейство? Урезать государственные расходы, ограничивать пособия, отказывать в деньгах больницам? Мне, я думаю, это не понравилось бы.
Я снова оставил его слова без ответа.
– Вам следует завести собаку, мистер Крэнмер. Уединенное место, в случае чего никого не дозовешься.
Ветер стих. Дождь прекратился, оставив после себя низко стелящийся туман, в котором задние огни «пежо» казались праздничной иллюминацией.
Глава 2
Обычно я не склонен к панике, но в тот вечер я был близок к ней, как никогда. Кто из нас был их мишенью – Ларри или я? Или мы оба? Как много им известно об Эмме? Зачем Чечеев приезжал в Бат и когда, когда, когда? Эти полицейские искали не пропавшего чудака-ученого, ушедшего из дома на несколько дней. Они шли по следу, они чуяли кровь, они вынюхивали кого-то, кто будил их самые кровожадные инстинкты.
И за кем же, по их мнению, они гнались? За Ларри, моим Ларри, нашим Ларри? А что он натворил? Эти разговоры о деньгах, о русских, о сделках, о Чечееве, обо мне, о социализме, снова обо мне – как Ларри мог быть чем-нибудь иным, нежели тем, что мы из него сотворили: не имеющим цели революционером из английского среднего класса, вечным диссидентом, дилетантом, мечтателем, закоренелым нигилистом, жестоким, упрямым, похотливым, опустошенным неудачником, наполовину самим виноватым в своих неудачах, слишком умным, чтобы не опровергать доводы, и слишком упрямым, чтобы принимать не безупречно верное?
И за кого они принимали меня – за одинокого отставного чиновника, разговаривающего с самим собой на иностранных языках, занятого виноделием и изображающего из себя доброго самаритянина на своем благословенном сомерсетском винограднике? Вам следует завести собаку. Вот уж действительно! А почему они считают меня неполноценным только на том основании, что я один? Почему они вообще взялись за меня? Только потому, что Ларри или Чечеева им не достать? А Эмма, моя хрупкая Эмма, или не такая уж хрупкая Эмма, прежняя хозяйка Ханибрука, – как долго еще она будет вне поля их зрения? Я поднялся наверх. Нет, я взлетел туда. Телефон был рядом с моей кроватью, но, уже сняв трубку, я понял, что забыл нужный мне номер. Такого не случалось со мной ни разу даже в самых критических ситуациях моей жизни разведчика.
И зачем вообще я поднялся наверх? Вполне исправный аппарат был в гостиной, еще один в кабинете. Зачем же я бежал наверх? Я вспомнил одного занятного преподавателя на курсах, который изводил нас лекциями об искусстве прорыва осады. Когда человек в панике, говорил он, он бежит наверх. Люди стремятся к лифту, к любому выходу, ведущему вверх, но не вниз. К тому моменту, когда нападающие входят в здание, все не окаменевшие от страха находятся на чердаке.
Я сел на кровать. Опустил плечи, чтобы дать им отдых, покрутил головой для самомассажа, как советовал в воскресном приложении к газете какой-то гуру. Облегчения я не почувствовал. По галерее я прошел на половину Эммы, остановился у ее двери и прислушался, к чему – не знаю сам. К стуку ее машинки, отстукивавшей одно за другим очередное «неразрешимое дело»? К ее прерывистому шепоту в трубку, продолжавшемуся до тех пор, пока я не отключил телефон? К ее первобытной африканской музыке, записанной в самых отдаленных уголках – в Гвинее и Тимбукту? Я подергал дверную ручку. Дверь была заперта. Мною. Я прислушался снова, но входить не стал. Боялся ли я ее призрака? Ее прямого, обвиняющего, нарочито невинного взгляда, словно говорившего: берегись, я опасна, я до смерти запугала себя и теперь запугаю тебя? Уже собравшись вернуться на свою половину, я постоял у широкого низкого окна и поглядел на далекие контуры обнесенного стеной сада, подсвеченного рассеянным светом теплицы.