ИОСИФ ФРЕЙЛИХМАН - Щупальца спрута
Игнат Мелехов работал в литейном цехе завода. Семья у него была немалая — жена да четверо детей. Старшему, Леньке, шел пятнадцатый год, младшему — третий. Мне отвели небольшую комнату. Я попросил хозяина приютить меня на две — три недели. Мне надо было осмотреться, попытаться связаться с нужными людьми. Хозяин охотно согласился. Я стал изучать город, его промышленность, искать связей. И вот тогда — то мне стало ясно, насколько превратны были мои представления о жизни в России, как изменилась она и ее люди. За три месяца, что я прожил у Мелеховых, вместо предполагаемых двух недель, мне ничего не удалось сделать.
Я начал более внимательно наблюдать жизнь русских, их отношение к Советской власти. И обнаружил, к своему удивлению, что люди живут куда легче, чем прежде. Вместо былой забитости я повсюду видел смелые, открытые лица; простые люди получали образование. Народ не отделяла от правительства непроходимая пропасть, как это было до революции. Он сам избирал правительство. К Мелехову часто приходил лысый здоровяк со значком депутата Верховного Совета — рабочий литейного цеха того же завода, на котором работал Игнат Мелехов. Сын другого рабочего был председателем областного исполнительного комитета. Рабочие говорили о государственных делах, как о своих кровных. Дети этих простых людей становились инженерами, врачами, словно дворяне. Я понял, что никто не скучает по старому строю. Где же искать сообщников для диверсий? Все оказалось не так просто, как нам говорили в разведке. Но я не отступался от намеченной цели и решил пожить некоторое время в России, оглядеться, обзавестись знакомыми.
А жизнь родной страны между тем незаметно увлекала меня. Ты ведь знаешь, что в эмиграции я никогда не мог забыть родину. Но лишь среди этих простых и душевных людей почувствовал себя настоящим русским.
Я увидел, что человеческое достоинство измеряется здесь совсем другой мерой. Тут все жили общим делом. Для меня это было ново и интересно. И я с болью в душе понял, что завидую этим людям, живущим в своей стране, как в родном доме. Я видел, что каждый, имея что — то свое, собственное, дорогое и близкое, немедленно отодвигал это на задний план, как только речь заходила о государственном деле. Почему же я, истинно русский человек, как нас называли в эмиграции и каким я сам себя считал, потерял родную землю, изменил своему отечеству? Почему теперь, когда прошло свыше двадцати лет, я должен, как вор, таиться в моей родной стране, пакостить ей? Невольно возникали мысли о том, что не эмигранты, а миллионы советских людей идут по правильному пути. Тогда я очень много думал об этом, старательно выискивал недостатки, которые бы подтверждали, что я был прав в своей неприязни к новой России. Но тут же ловил себя на том, что обида мешает мне рассуждать беспристрастно. Совершенно ясно, что не мы, люди старого общества, а эти простые, бесхитростные, но мудрые люди — истинные сыны Родины. Это они своими руками строят счастье своей обновленной страны.
На что же я потратил самые лучшие двадцать лет своей жизни? На то, чтобы вынашивать планы мщения, разжигать у эмигрантов ненависть к своей родине в угоду ее врагам…
Белгородов взглянул на дочь и запнулся. Она, сгорбившись, остановившимся взглядом смотрела в одну точку. Он тронул ее руку.
— Продолжай, — не меняя позы, тихо произнесла она.
— Люда, ты понимаешь меня? — В голосе Белгородова звучала тревога. — Я очень хочу, чтобы ты не только поняла все то, что я тебе рассказываю, но прочувствовала…
— Продолжай, — так же тихо повторила она.
— Обуревавшие меня чувства, — заговорил после паузы Белгородов, — заставили свернуть с прежнего пути. Я решил поступить на работу. Но на третьи сутки после разговора с Мелеховым о работе я заболел. У меня оказался гнойный аппендицит. Меня положили в больницу. Операция прошла не совсем удачно. Я провалялся в постели два месяца. Во все дни болезни хозяева квартиры заботились обо мне, навещали, приносили гостинцы… Это было выше моего понимания.
Деньги, которые я захватил с собой, были спрятаны в лесу. К моменту неожиданного заболевания у меня почти ничего не осталось. Но обо мне продолжали заботиться. После выписки из больницы я был настолько слаб, что едва мог двигаться. Мелеховы забрали меня к себе. Их участие, их бескорыстие переворачивали душу. Я пробовал уйти от них, но Игнат даже слышать об этом не хотел… Видя, что я одинок и беспомощен, они относились ко мне так, как если бы я был родным для них человеком. Они бы точно так же отнеслись ко всякому другому. Больше всего меня удивляло, что Мелехов был коммунистом. В годы гражданской войны он воевал против нас… — Белгородов замолчал. Лицо его побледнело, глаза лихорадочно блестели. Лидия видала отца таким не раз, но сейчас ока чувствовала в нем что — то новое, но что именно — определить не могла.
— Да, Игнат Мелехов оказался коммунистом, — продолжал Белгородов. — Как было мне совместить в своем сознании эти явления? Он помог мне в тяжелую минуту. Его жена и дети ухаживали за мной, я ел их хлеб. Я тщетно искал в своей душе ненависть к этому человеку, к его семье. Тогда я подумал, что Мелехов — исключение.
Поправлялся я медленно. Все это время меня окружали трогательной заботой. Окрепнув, я решил отправиться в лес за деньгами и заявил хозяевам, что в воскресенье съезжу на несколько дней к родственникам. Но в воскресенье разразилась война. Она началась страшно, бомбежкой жилых кварталов. Машенька Мелехова, двухлетняя девочка, погибла при первом же налете. По всему городу валялись убитые и раненые, из развалин домов доносились стоны. За первым налетом последовал второй, третий…
Белгородов набил трубку и раскурил ее. Руки его дрожали. Морщины на лбу стали отчетливей, ходуном ходили желваки.
— Я решил пробраться в родной город, где меня хорошо знали. В общей суматохе собрал свои пожитки и покинул полуразрушенный домик Мелехова.
Во мне вновь проснулось чувство собственника. В душе я даже радовался: страшная сила немецкой техники навалилась на большевиков. Им не устоять. А при немцах опять все пойдет по — прежнему. Я получу свое имение, звание офицера, положение в обществе. Так думал я, идя по пыльной дороге, запруженной беженцами. По дороге шли старики, женщины, дети. Кто нес небольшой узел, кто толкал перед собой детскую коляску с домашним скарбом. С трудом пробирались автомашины. Тяжелое это было зрелище…
К вечеру появились самолеты. С бреющего полета они в упор расстреливали беженцев. Дети гибли на глазах у матерей, тщетно старавшихся прикрыть их своими телами. А самолеты делали все новые и новые заходы и продолжали свое страшное дело. И вдруг в небе что — то произошло. Расстрел прекратился. Прижавшись ко дну кювета, я поднял голову. Одинокий советский истребитель вступил в бой с шестью немецкими. Он ловко увертывался от них и сам наносил удары. Один немецкий самолет задымил и врезался в землю. Остальные бросились врассыпную. А советский истребитель, сделав круг над дорогой, ринулся вдогонку немцам. Эта картина навсегда осталась в моей памяти. Я встал, стряхнул с себя землю: меня охватило новое, не испытанное до сих пор чувство. Вначале я не мог понять, что это такое. Много часов спустя, помогая убирать раненых и погружая их на попутные машины и подводы, я разобрался в своих ощущениях. Это была гордость за русского летчика. И в сердце возникало презрение к тем, кто сидел в немецких самолетах. Разве допустимо воину убивать детей, стариков, женщин? Где это было видано? Разве это воина? То, что делали немцы, не вязалось с понятием чести мундира.
На пятые сутки нас окружили немцы и под конвоем нескольких автоматчиков погнали обратно. Вскоре мы встретились с другой группой беженцев. Нас загнали за колючую проволоку. А на следующий день заставили возвращаться туда, откуда мы эвакуировались. Оказалось, что немецкий десант внезапным ударом занял город. Нас разместили в наспех сооруженном лагере на окраине города, в старых бараках давно заброшенной каменоломни. Утром выгоняли на расчистку улиц, погребенных под руинами разбомбленных домов, а поздно вечером загоняли обратно.
Так продолжалось много дней. Каждый вечер мы не досчитывались нескольких человек: одни умирали, другие падали от истощения и их пристреливали. Такая же участь рано или поздно ожидала всех нас.
Можно было, конечно, пойти работать к немцам и избежать смерти. Но после того, что я перевидел, к немцам идти уже не мог… Была еще и другая причина, не позволившая мне так поступить. В лагере появился новый надзиратель. Кто он — мы не знали. Но при его появлении женщина, стоявшая рядом со мной, назвала его Массохой. Он тут же застрелил ее. У надзирателя, видимо, была причина бояться людей, знавших его. Хладнокровно истязал он ни в чем не повинных людей, своих же земляков. Особенно зверствовал новый надзиратель, когда поблизости оказывалось немецкое начальство. За улыбку одобрения, за похлопывание по плечу со стороны какого — нибудь немецкого фельдфебеля он мог расстрелять сотни беззащитных русских людей, все равно — детей, женщин, стариков… Уйти к немцам для меня значило уподобиться этому подонку.