Данил Корецкий - Расписной
– Да, разделали тебя основательно. Впрочем, я и без этого тебя бы не узнал. Ни за что не узнал! Когда мы виделись, ты был мальчишкой – лет тринадцать-четырнадцать! Как отец?
– Давно не встречались.
– А мама? Она готовила замечательный форшмак, а какой айсбайн! Настоящая немецкая кухня…
– С мамой тоже давно не встречался.
– Да-да, понятно… Я всегда говорил Генриху, что остаться в стороне от политической борьбы своего народа не удается никому. Он мне не верил, а ведь так и получилось. Пусть не с ним самим, а с его сыном. Ты оказался со мной в одной упряжке.
– Насрать мне на политическую борьбу, – зло сказал Вольдемар.
– Пусть так. Но тяга настоящего немца к родине, к собственной автономии… Она привела тебя сюда.
– Да ну! Сюда меня привел кошелек! Что с того, что я немец? Я в глаза не видал никакой немецкой родины, я в Караганде родился! На хер мне эта автономия? Если бы я был негром, но дернул этот гребаный лопатник с этой гребаной пленкой, то так же получил бы срок и приехал в эту зону!
Иоганн занимал козырное место в «авторитетном углу» – у окна и вдали от двери. Он сидел на шконке, рядом стоял угрюмый и мосластый эстонский националист Эйно Вялло. Тщательно подогнанная по фигуре черная зэковская роба и ушитая кепка сидели на Эйно, как эсэсовская форма. И ему это нравилось.
– Ты уже все забыл! – презрительно сказал эстонец. – Ведь тебя наверняка дразнили в детстве? Фашистом, Гитлером. Так?
– Ну и что! Всех дразнили, евреев меньше, что ли?
– Вот именно! Но, если ты заметил, все евреи оказались здесь именно из-за того, что не хотели выносить оскорбления.
Шнитман стоял чуть в стороне и согласно кивал, всем своим видом изображая борца за идею. В руках он держал банку тушенки. Когда Яков увидел Вольфа, то обрадовался так, будто встретил близкого родственника. И сейчас не сводил с него быстрых черных глаз.
– Я пострадал за пропаганду сионизма! А что плохого в сионизме?
Иоганн вздохнул:
– Я говорил Генриху, что его воспитание даст плохие плоды. Ты полностью перенял отцовский нигилизм. А ведь если бы кошелек украл русский карманник, его бы никогда не осудили за шпионаж. Даже если бы в нем было десять шпионских пленок! И за побег русского не разукрасили бы таким образом. Ты не задумывался об этом? А вот Эйно и Яков прекрасно все понимают…
Яков Семенович кивнул и нетерпеливо перебросил тушенку из руки в руку.
– Может, перекусим? За разговорами о желудке забыли!
Иоганн недовольно скривился, но возражать не стал.
* * *В политической зоне оказалось легче, чем в «крытой». Нет скотской скученности, можно нормально дышать воздухом, к тому же работа отвлекала от однообразия здешней жизни. Все мордовские зоны перерабатывают лес и делают изделия из древесины. В ИТК-18 изготавливали корпусную мебель – шкафы, стеллажи, шифоньеры. По рекомендации Иоганна Вольф попал на деревообработку. Просторный светлый цех, много воздуха, приятный запах теплого дерева, завораживающе вьются тонкие стружки, и корявая доска становится гладкой, будто светящейся изнутри… Этот участок считался самым лучшим, в отличие от лакокрасочного с его ядовитой, разъедающей легкие вонью растворителей.
Вольфу нравилось работать здесь, если сосредоточиться, то время летит быстро и день проходит незаметно. Но блатной не должен вкалывать «на хозяина», поэтому приходилось отлынивать и маяться от безделья. Под разными предлогами он ходил по производственной зоне, заглядывал во все углы, часами рассматривал проволочное ограждение, интересовался люками и подземными коммуникациями. Когда приходили машины за готовой продукцией, он внимательно наблюдал, как их впускают на территорию и выпускают обратно. Несколько раз пробовал спуститься в подвал или подняться на крышу, но натыкался на массивные замки. В библиотеке он тщательно перелистал многолетнюю подписку журнала «Техника – молодежи» и перерисовал чертежи дельтаплана и воздушного шара.
Хотя он ни у кого ничего не спрашивал и ни с кем не делился наблюдениями, как-то вечером Иоганн будто невзначай завел обтекаемый разговор:
– Чего ты все вынюхиваешь? Брось людей смешить! Дело дохлое, на моей памяти еще никто не ушел. Да и раньше тоже…
– Не знаю, дядя Иоганн, что вы имеете в виду.
– Да то и имею! Думаешь, самый умный? Все мотают срок и ждут «звонка», а ты хочешь убежать?
Вольф разъяренно оскалился:
– Умный, не умный, а в зоне гнить не хочу! И не буду!
– И куда ж ты денешься? – желчно улыбнулся Иоганн.
– Куда, куда! Туда! Птицей по воздуху полечу, кротом под землей проползу, буром сквозь стену выломлюсь!
Вольф осекся и настороженно огляделся по сторонам. Отряд готовился к отбою. Антисоветчики Якушев и Васьков с одинаковыми безобразными шрамами на лбах таращились друг на друга выпученными, как у лягушек, глазами и вяло играли в карты, украинский националист Волосюк читал газету, баптист Филиппов доказывал что-то адвентисту седьмого дня Титову, шпион Кацман писал письмо, полицай Головко зашивал порванную робу. Только грузинский диссидент Парцвания и сионист Кацман оторвались от своих дел, заинтересовавшись шумом. Но, встретившись взглядом с Вольфом, поспешно опустили головы: любопытство не приветствуется в любой зоне.
– Э-э-э-э, парень, – Иоганн перестал улыбаться. – Такой настрой мне известен. Только он не на ту волю приводит. Кого током на запретке убьет, кто на пулю нарвется. А потом на кладбище, вон там, в лощине за зоной. Закапывают, как собак, – ни гроба, ни креста, ни таблички с именем. Вот тебе и вся воля!
– Ладно, разберемся! – Вольф явно не был настроен на продолжение разговора. Но Иоганн не обращал внимания на такие мелочи.
– Здесь главное – уметь ждать, – спокойно продолжал он. – Мы тут газеты читаем – и по строчкам, и между ними. Обстановка меняется! Через пару-тройку лет нас выпускать начнут! Вот посмотришь! А еще через пять годков немецкую автономию разрешат вполне официально!
Вольф недобро усмехнулся:
– А тебе, дядя Иоганн, орден дадут и сделают президентом! А Яшу Шнитмана министром торговли назначат! Кстати, ты уже сколько отсидел?
– Десять лет, два месяца.
– Так на хер тебе перемены, если хоть так, хоть этак через два года УДО[76] светит? А мне, чего ни меняй, двенадцать зим топтаться! Все, вяжем базар!
Резко вскочив, Вольф вышел на улицу. Там прохаживались, сидели на корточках, курили, собравшись в кружок, обитатели восемнадцатой зоны.
– Слышь, кореш, дай закурить. – Откуда-то сбоку приблизился сутулый мужик с грубым, будто вылепленным из папье-маше лицом, на котором застыла гримаса вечного недовольства.
– Не курю.
– Да? А раньше вроде курил…
– А мы чего, встречались раньше-то? – враждебно спросил Волк, взглядом фотографируя собеседника. Колючие глаза, раздвоенный нос, пересохшие губы. В памяти не всплывало ничего, связанного с этим типом.
– Да вроде… Ты откуда?
– А хуля ты опер?! Давай дергай отсюда! Быстро!
Недовольно бормоча, человек отошел. По виду он был похож на обычного блатного – вора или грабителя. Да и все остальные мало походили на мучеников совести – обыкновенные зэки, с обычными для арестантов разговорами – о жратве, передачах, свиданиях, бабах. Никто не строил планов вооруженного восстания, не разрабатывал стратегии переустройства государства, не писал молоком на волю тайных писем единомышленникам. А если ссорились, то не на почве идейных разногласий, а из-за обычной бытовой чепухи.
Иногда Вольфу казалось, что здесь вообще нет политиков. Васьков, например, бросил чернильницей в инструктора райкома партии, который трахнул его жену. Отсидев пятнадцать суток, он не успокоился и вновь пошел разбираться с обидчиком, разбил витраж в вестибюле и опрокинул бюст Ленина, у которого при этом откололся гипсовый нос. Оскорбленного мужа арестовали за хулиганство, и, вместо того чтобы каяться и дожидаться приговора, скорей всего условного, Васьков вытатуировал на лбу: «Раб КПСС». Теперь он получил политическую статью и восемь лет, а надпись тюремные врачи вырезали без наркоза. Края раны грубо зашили, кожа натянулась, отчего глаза неестественно раскрылись и не закрывались даже во время сна, поэтому на ночь Васьков прикрывал лицо тряпицей. Надо сказать, что лояльности к власти у него не добавилось.
Настоящим антисоветским реликтом был Андрей Головко, который в молодости служил полицаем. Высокий угрюмый мужик, крепкий, несмотря на то что перешагнул за шестьдесят, с безжалостными глазами, в которых отражалась кровь и огни пожаров. Сразу после войны по недолгому закону жестокой справедливости его бы вздернули на виселицу, потом, в годы, когда не остыла память о зверствах фашистских прихвостней, скорей всего, расстреляли… Но он забился в глухую деревню и просуществовал до семидесятых, пока случайно не был опознан бывшим односельчанином. К тому времени нравы смягчились, да и свидетелей не осталось, поэтому смертной казни удалось избежать. Сидел Головко уже лет пятнадцать. Угрюмый, молчаливый, он ненавидел всех вокруг. И выглядел и вел он себя, как обыкновенный бандит.