Алексей Нагорный - Я — из контрразведки
Марин схватил винтовку за ствол, потянул на себя и одновременно сделал шаг в сторону. Милиционер растянулся на булыге лицом вниз.
— Я твое «ружо» вон в том парадном оставлю, — миролюбиво сообщил Марин, — считай до трехсот, потом встанешь и заберешь «ружо». Все понял?
— Так ведь меня засудят, — жалобно сказал милиционер. — Как же это?
— А так: вернешься через час на вокзал и доложишь тому, в кожаной куртке: задержанного, мол, благополучно сдал. Расписки никакой не надо?
— Не–е, некогда расписки писать. А ты голова, — восхитился милиционер, — даже жалко.
— Чего же тебе жалко?
— Так ведь спымают тебя и к стенке прислонят. Так на так, куда ты денешься, ваше благородие?
«Прав, подлец, — грустно подумал Марин. — Выкрутиться из этой ситуации ох как не просто; если, конечно, Оноприенко опоздал по дурости и разгильдяйству, тогда шанс есть», — он вдруг вспомнил текст послания к Ленину, подписанный Оноприенко, и понял окончательно, бесповоротно и безнадежно, что задержался Оноприенко отнюдь не по расхлябанности, что–то с ним случилось, и дай бог, если это «что–то» еще удастся поправить.
Оставалась последняя возможность: идти на явку самостоятельно. Марин подозвал извозчика и коротко бросил:
— На Сумскую.
Извозчик прицокнул, лошадь взяла хорошей рысью, выехали на Чеботарскую, потом по Бурсацкому спуску на Рымарскую и вывернули на Сумскую. Она изменилась. В 19–м, когда Харьков занимали белые, по Сумской с утра и до позднего вечера фланировали подтянутые офицеры с нарядными дамами под руку, проносились лихачи, серые в яблоках лошади стремительно несли лакированные экипажи. Кто–то из местных дам рассказал тогда Марину, что при белых Харьков вообще преобразился: былой губернский, даже университетский, но все равно ужасно провинциальный городишко вдруг превратился чуть ли не в столицу. Правда, было много пьяных, а в связи с этим драки, скандалы и поножовщина. Полиция едва справлялась. Поговаривали, что виной тому командующий армией генерал Май–Маевский. Толстый, обрюзгший, с огромным животом, в кителе мешком и пенсне, повисшем на кончике красного от спирта носа, он являл собой жалкое зрелище. Рыба гниет с головы — старая истина. «Май», как его называли в армии, пил, и пил подчас без просыпу. А Деникин почему–то с ним не желал расстаться, может быть, потому, что Май знал свое место: не интриговал и не лез в правители. У добровольцев было три таких командира. Кроме Мая, знаменитый Мамонтов, белый «товарищ Буденный», как его здесь язвительно именовали за огромные усы, трус, авантюрист и пустое место с военной точки зрения. Буржуазная пресса много писала о знаменитом рейде Мамонтова по тылам красных, а ведь вся эта писанина, как, впрочем, и сам рейд, были сплошным фарсом. Орды мамонтовцев грабили магазины, церкви, обывателей, но в бой с красными ни разу не вступили. Зато каждый участник рейда обеспечил себя барахлом по гроб жизни. Третьей знаменитостью добровольческой армии был генерал Шкуро, пьяница и скандалист. Все эти подробности невольно вспоминались Марину, когда он проезжал мимо офицерского собрания, в котором был несколько раз, мимо штаба Май–Маевского.
Теперь улицы Харькова стали иными. Не было больше нарядной толпы, только редкие прохожие и воинские части па марше. Одна из них преградила путь коляске Марина совсем неподалеку от дома 25. Шел полк Красной Армии тремя походными колоннами, с оркестром и развернутым знаменем. На кумачовом полотнище топорщились не слишком умело нашитые литеры из белой материи: «Смерть Врангелю», и штыки колыхались вразнобой, и одежда была поношенной, а усталые лица были еще черны от безжалостного степного солнца и словно присыпаны едучей пылью пройденных шляхов. Но медь оркестра сверкала так ярко, так яростно, и зов трубы был неумолим: «На бой кровавый, святой и правый»… Рядом с коляской остановился прохожий в потертом офицерском кителе, с усиками под мясистым носом. Бросил на Марина равнодушный взгляд и кивнул в сторону красноармейцев:
— Сила!
Марин промолчал, а усатый продолжал:
— Только против генерала Слащева им не устоять.
Марин не отвечал, и усатый раздраженно произнес:
— Он–то уж из них требуху выбьет. Или нет?
— Вы желаете знать мое мнение о генерале Слащеве? — холодно спросил Марин и подумал про себя: «Гнида чертова, пристанет же вот так ни с того ни с сего скучающий кретин, а ты изволь вести с ним полемику. Однако с чего он ко мне привязался?» — Извольте, я скажу, — продолжал Марин. — Наркоман и забулдыга ваш Сланцев. И ни из кого он требухи не выбьет. Из него — другое дело.
— Я понял, — кивнул усатый. — Вы бывший офицер. — Он подчеркнул слово «бывший». — Вы теперь за них, — он ткнул пальцем в сторону мерно шагавших колонн. — Честь имею. — Он поднес ладонь к козырьку фуражки. — Надолго к нам?
«Чего он ко мне привязался? — окончательно встревожился Марин. — Что ему нужно?»
— Ненадолго, — Марин вышел из коляски. — Я приехал похоронить двоюродную тетю. Похороны уже состоялись, и через час я отбываю.
— Куда, если не секрет?
— В сторону.
— В какую?
— В противоположную. У вас еще есть вопросы? Вы не стесняйтесь, я разъясню.
Усатый улыбнулся и ушел. Провожая взглядом его увесистую фигуру, Марин подумал: «Нет, он далеко не кретин, и любопытство его не было праздным. У него была четкая и ясная цель, только какая?»
Колонна войск прошла. Марин пересек улицу. Вот он, дом 25, одноэтажный, с крыльцом в четыре ступеньки, с навесом на кованых ажурных кронштейнах, все ставни закрыты, на дверях огромный амбарный замок.
Этот дом принадлежал профессору харьковского ветеринарного института Косякову. При белых он служил явкой городского подполья, теперь же им решили воспользоваться потому, что к ЧК он не имел отношения и Рюн о нем ничего не знал. Так, во всяком случае, утверждал Оноприенко, когда готовилась операция.
Марин подошел к дверям, на замке была ржавчина, и не та, застарелая, которая бывает на таких вещах словно изначально, от рождения, а хрупкая, нежная, возникшая всего ничего, два–три дня назад. «Значит, Оноприенко здесь тоже не был, ибо что–то случилось из ряда вон…» Если до сих пор у Марина еще теплилась слабая надежда, то теперь она угасла окончательно. Игра его величества случая поставила его на край пропасти.
Он сошел с крыльца и перешел на другую сторону улицы. Снова и снова он перебирал в уме возможные решения. Прийти в ЧК нельзя, это ясно. Тогда отбросить первую часть задания и двинуться в Севастополь, к Врангелю? Но обеспечить проход через бандитские места, через фронт должны были местные чекисты. Сможет ли он пройти сам? Не берет ли на себя слишком много? А «если что», как шутливо любил повторять Артузов? Тогда не выполнена первая часть задания, не выполнена и вторая. И как тогда поступить с ним, Мариным? А–а, дело не в нем, плевать на него. Сколько мертвых здесь, в Харькове, по его вине; сколько мертвых там, на последнем фронте гражданской войны — и тоже по его вине. Черт возьми, ведь не бывает безвыходных положений… Томимый неясным предчувствием, он поднял глаза и посмотрел на противоположную сторону Сумской. Там стоял его недавний собеседник, усатый. Рядом с ним молча покуривали еще два человека. Марин зашагал к центру города. Трое на той стороне неторопливо двинулись следом. Так шли до площади, с нее Марин свернул в переулок, но едва он успел сделать несколько шагов, впереди послышались трели милицейских свистков и выход из переулка преградил грузовой автомобиль. Из него высыпали милиционеры и, развернувшись в цепь, двинулись навстречу Марину. Прохожие вокруг бросились бежать сломя голову, они падали, снова вставали, стремясь скрыться в парадных, в подворотнях. В воздухе звенело от криков, но Марин слышал только одно слово: «облава». Он подумал, что нужно вернуться на площадь, оглянулся и понял, что опоздал: площадь уже пересекал усатый с попутчиками. «Милицейская облава — это просто совпадение, — лихорадочно соображал Марин. — А эти, они явно по мою душу, явно, и мне теперь не уйти…» Он огляделся. Взгляд выхватил среди множества каких–то вывесок одну: «Трактир Хлопунова». Марин бегом пересек мостовую и влетел в гардеробную. Бородач швейцар окинул его цепким профессиональным взглядом:
— Пообедать или от облавы?
— По–о–бе–дать, — с трудом выговорил Марин.
Ему вдруг показалось, что все происходящее с ним — кошмарный сон. Руки и ноги отяжелели, с трудом ворочался язык. Ведь не могло же быть так, что все случившееся подстроено, что все эти события — результат чьей–то злой воли, что цель всего этого — он, Марин. «Чушь, — метался он, — ерунда, воспаленное воображение. Рюн? Ну, допустим, а откуда он узнал о моем приезде? Выдал Оноприенко? Нет, нет! Значит, Рюн сам догадался, сопоставил какие–то факты, какие–то обстоятельства, понял, что в четвертый раз его открыто проверять не станут, и принял свои меры, организовал с помощью своих многочисленных приверженцев и прихлебателей наблюдение за вокзалом, обнаружил подозрительного Марина, сразу не взял, решил, пусть погуляет, выявит связи, намерения, а там — и в сачок».