Иван Дорба - «Третья сила»
— А ты в белых перчатках хочешь с большевиками бороться? — окрысился Алферчик и потрогал почему-то свой орден на груди. — Большевиков и евреев будем стрелять!
— Господа! Господа! — остановил их Меньшагин. — Как известно, группу из неблагонадежных элементов, которая попала на удочку благодаря ловкой и рискованной работе Ариадны Ширинкиной, решили отправить в лагерь, однако стало известно, что негласным предводителем этой банды была недавно обезвреженная Соколова. В подобных обстоятельствах оставлять их живыми было бы опрометчиво…
Тем временем за окном, скользя по ледяной дороге, девушка поднялась на небольшой пригорок, приостановилась, дрожа, поглядела на розовеющее небо с голубыми оттенками пробивавшегося из-за тучи лунного света. В тот же миг к ней подскочил офицер, что-то крикнул, замахнулся хлыстом, но ударить не успел: могучего роста мужчина, которому, видимо, товарищи распутали скрученные проволокой руки, заслонил ее и, выхватив на лету хлыст, ударил рукояткой гестаповца по голове… тот упал, а голый мужчина кинулся к шагавшему на обочине конвойному, но, встреченный автоматной очередью, рухнул на землю. Пули задели еще пятерых, двое упали как подкошенные, трое, пробежав несколько шагов, тоже уткнулись в землю… На пригорке осталась только голая девушка. Она стояла, пошатываясь, дрожа всем телом, но вскинув голову в небо… И тут послышалась автоматная очередь. Все стихло.
Ширинкина, дико вскрикнув, выбежала из комнаты. Разгильдяева кинулась за ней. Грубо выругавшись, Горемыкин тоже пошел за ними, но в дверях задержался:
— До чего докатились! Строители Великой России, со звериной жадностью, горящими глазами, искаженными лицами смотрят, как убивают людей, убивают женщину… — Он догнал Ширинкину, хотел высказать все до конца, но только махнул рукой.
А та, прочитав на его лице брезгливость, молча подошла к буфету, налила себе в стакан водки, выпила разом; одернула платье, будто оно было замарано чем-то, и направилась обратно в гостиную.
— Избрала свой путь… впрочем, к нему тропы давно уже были проложены… — пробормотал вслед ей Горемыкин.
— Валентина Константиновна, хотите, я провожу вас домой, я ведь тоже на Годуновской живу. У меня пропуск на двоих, — обратился он к Разгильдяевой.
Она, потрясенная виденным, ничего толком не понимая, закивала головой. В ее сознании еще шла вереница беззащитных людей, которых били, травили собаками, и, как апофеоз в этой страшной картине, — стоявшая на небольшом заснеженном пригорке обнаженная девушка с высоко поднятой головой…
Она не помнила, как покинула салон Либеровской, как шла под руку по улице и почти ничего не запомнила, о чем возбужденно говорил ей рядом шагавший Горемыкин. Она только вздрагивала от выстрелов за Никольскими воротами.
— Мы сами виноваты, Валентина Константиновна, — оправдываясь, нервно говорил Горемыкин, вовсе не думая о том, что обращается к жене Околова, который, наверное, с каменным лицом смотрит на казнь еще одной партии людей. — Околов — вожак энтээсовцев на Смоленщине… Он это зря придумал…
Горемыкин уже не мог остановиться.
— Мы погибнем, мы обречены, — бормотал он. — Нам надо вернуться к своему народу. Дворянину сейчас больше пристало стоять на пригорке рядом с той девушкой, чем смотреть в окно…
— Я не дворянка, Илья, — прошептала Разгильдяева. — И вас не понимаю…
— Что тут понимать! Ваш муж… ваш муж… Это ужасно! Всякая безграничная власть или, верней, упоение этой властью растлевает душу, совесть, сердце, ум, порождая пьянство, разврат, желание поживиться, зависть, недоверие, злобу. О! Гордыня — мать всех пороков! У нас атрофируется элементарное, присущее каждому существу чувство любви к Родине… — Горемыкин вдруг опасливо посмотрел на Разгильдяеву, но та, казалось, настороженно прислушивалась к чему-то другому. — Ваш муж… Чудовище!
— Извините, — словно проснувшись, виновато сказала она, — я задумалась и никак не могу прийти в себя после всего виденного. Не простят нам русские люди, и евреи не простят… Я заметила, в колонне шел седой старик, это наш лучший портной, Наум Маркович, он шил мне костюм… теперь я не смогу больше его надеть… Я ведь не знала… — И она виновато опустила голову. — Что мне делать?!
6
Разгильдяева больше не ходила в салон Веры Либеровской. Когда-то любимая ее артистка Смоленского театра стала ей противна. После той вечеринки между ней и мужем будто черная кошка пробежала. В то утро он вернулся домой полупьяный, с налитыми кровью глазами.
— Почему меня не дождалась? Не понравилось? — ощерившись и прищурив глаза, набросился он на жену.
— Не женское это дело… Я мать двоих детей, я не могу этого видеть!
— А доносить на них можешь? Это женское дело? Тебя интересуют только деньги, колечки, браслетики, сережки, золотишко! Да? Чтоб дом был полная чаша и чтобы «ручки были чистенькими»? Не выйдет!
— Не могу я, Жорж, пойми! Видеть такое я не в силах…
— Убежала с этим трусом… Горемыкиным… предателем, он и нас предаст!
С тех пор Околов ходил «посидеть под зеленой лампой» в салон Либеровской без жены. А она металась по ночам в беспокойных снах, просыпаясь на заре от стрельбы, доносившейся от Никольских ворот… Ей казалось, что там мучают и убивают людей каждые сутки, беспрестанно. Она шептала в подушку: «Ты уже избрала свой путь, возврата нет. Знала, на что идешь, теперь терпи и благодари Бога, что муж не поднимает на тебя руку… Насмотрится казней, и пройдет у него сатанинское наваждение… Галюша к нему привязалась, и Толя вроде больше не смотрит волчонком. Я мать, кто о моих детях позаботится?»
Все смешалось в сознании Валентины Константиновны, все перепуталось. Она боялась Околова, но видела в нем спасителя своих детей от голода; она боялась немцев, но при них ей жилось не хуже, чем до войны, хотя тысячи советских людей голодали, умирали, их сажали в лагеря. «Что же творится на белом свете?!» — спрашивала она себя…
Кошмары мучили Разгильдяеву каждую ночь…
Глава третья.
ВИТЕБСК УМИРАЕТ, НО НЕ СДАЕТСЯ
Синеет обрыв над рекой.
Стоит обелиск на вершине,
На нем, обагренный зарей,
Орел свои крылья раскинул.
Он в памятник когти вонзил,
Недвижим и залит зарею,
И, крылья раскинув, застыл
На страже уснувших героев.
Максим Танк1
Ксения Околова отвела Олега Чегодова на конспиративную квартиру и представила широкоплечему сероглазому блондину, одетому по-крестьянски в рубаху-косоворотку и обутому в кирзовые сапоги.
— Знакомьтесь: это наш товарищ, Яков Иванович Боярский!
Олег, почувствовав его крепкое рукопожатие, тут же вспомнил 1940 год и встречу в Бухаресте со связным Хованского: «Та же военная выправка, так же чисто выбрит, только взгляд построже и похудел — Сергеев! Конечно, Сергеев! Почти не изменился, не то что я после ареста, допросов, тюрьмы, бегства, жизни в подполье в Черновцах, Залещиках, смерти Анны, убийства, верней, расправы с тремя немцами, Львова и его страшной тюрьмы и, наконец, разрушенного, полусожженного Витебска…»
Да, все пережитое очень изменило внешность Олега: заострились черты лица, взгляд стал жестче, голос тверже, жесты решительней; Олег стал совсем другим человеком.
Боярский пристально всматривался в его лицо. Олег сухо шепнул слова пароля:
— «Я из Ясс к Сергею». — И, подождав, добавил: — А вот «Марошеште» у меня нет. Куда вы тогда запропастились? Чревато было это ваше исчезновение…
Скоро они уже беседовали, сидя за столом. Сергеев признался, что в Бухаресте был самоуверенным, делил мир на две половины — белую и черную, а к черной прежде всего относились эмигранты и недобитые прихвостни буржуазии. Но все оказалось не таким простым. Особенно с началом войны: классовые враги вдруг становятся союзниками, церковь возносит молитвы за советскую власть и победу Красной армии, а белоэмигранты создают в Европе Сопротивление, собирают деньги и организовывают общественное мнение в пользу Советов…
В ответ на откровенность Боярского-Сергеева Олег чистосердечно рассказал, как он долго метался в поисках «своей России», как всегда, чувствовал себя ее «малой толикой», но никак не мог слиться с тем большим Я, утерянным «по заграницам» двадцать лет тому назад, и как постепенно он подчинил себя покуда еще непонятной, но уже родной стихии — борьбе с фашизмом за освобождение Родины, какой бы она ни была, лишь бы свободной от немецкого порабощения!
Эта исповедь понравилась Боярскому-Сергееву. Он увидел в суровом лице и строгом взгляде дворянского отпрыска глубокую искренность и преданность Советской России.
Боярский, в свою очередь, рассказал, что, как только началась война, он по заданию Центра остался в оккупированном немцами Витебске для подпольной работы в тылу врага…