Ежи Сосновский - Апокриф Аглаи
Я шел под тусклыми фонарями и вдруг понял, что вижу нечто странное. В желтоватом полумраке вырисовалась фигура Адама, который не больше и не меньше как прятался за деревом. Выглядело это, прямо как сцена из фильма про шпионов. Нет, он и впрямь за кем-то следил. Отлипнув от ствола, он рысцой добежал до углового дома, в котором когда-то был бар, где наша лицейская компания устраивала встречи, на которых предвкушалось и возвещалось великое будущее каждого из нас. Сейчас там помещался мясной магазин, что я счел удачной метафорой наших гениальных биографий: сперва много мычания, а потом котлетка или фрикаделька. Себя в этот момент я ощущал рубленой котлетой. И как раз по этой причине я с ликующим злорадством решил испортить игру родственничку. Подойдя поближе, я на всю улицу заорал:
– Привет, мистер Бонд! Кого выслеживаем?
Он повернулся и посмотрел на меня таким взглядом, что я решил: сейчас убьет. Однако он сменил гнев на милость и как-то криво улыбнулся.
– Ты знаешь, что он живет здесь, на углу?
– Кто?
– Драбчик.
Я задушил в себе вопрос: «И что из того?» и произнес вместо него неопределенное, но как бы подстрекающее к дальнейшему развитию темы:
– Да?
Но Адам не стал развивать ее. Он вытер локоть, испачкавшийся о стенку дома, и иронически взглянул на меня:
– А ты куда идешь?
– К матери. Она живет тут, недалеко, через квартал. Объясни наконец, в чем дело?
– Как-нибудь потом. Если ничего не имеешь против, я провожу тебя.
– Мне будет очень приятно.
Он расхохотался:
– Экий Версаль!
И мы молча зашагали плечо к плечу. Я закурил сигарету, а когда протянул пачку Адаму, он замотал головой.
– Может, зайдешь вместе со мной?
– Да ты что! Ведь твоя мамаша относится ко мне, как остальные родственники. Я же – паршивая овца в стаде. Она знает, что мы вместе работаем?
Я задумался.
– Знаешь, а я ведь даже забыл сказать ей об этом.
– Ну видишь! Это, кажется, называется вытеснением по Фрейду, да?
Я не знал, что ответить, потому что, ежели по правде, я сказал маме про Адама, но она поморщилась и перевела разговор на другое. Мы остановились, дожидаясь зеленого сигнала. И тут я вспомнил.
– Слушай, а почему ты не поселился в родительской квартире, а ютишься в этой клетушке?
– Это было связано с муниципальным жилищным отделом. Администрация занялась там. Я ничего не хотел. Надо было массу бумаг оформлять… а я ведь действительно бросил их. Люся там все ликвидировала.
– Разрыв с родителями, наверно, тяжело переносится?
– Да уж нелегко. Но для этого были причины. Пошли, – зеленый.
Он рванул, не дожидаясь меня. Через несколько шагов я нагнал его. Дальше был откос, и лестница на нем вела к жилмассиву; я подумал, что поднимаемся мы по ней, как двое стариков, – медленно, с трудом. Мне ничего не хотелось, я с удовольствием свернулся бы клубочком где-нибудь в уголке, и вдруг я совершенно ясно осознал, что и Адам тоже едва бредет. Совершенно неожиданно меня это развеселило, я рассмеялся и, когда отвечал на удивленный взгляд кузена, не заметил еще одной ступеньки. Ну и споткнулся. Вне всяких сомнений, я растянулся бы – было скользко, но Адам успел ухватить меня за локоть. Секунды две-три он внимательно смотрел на меня, а потом внезапно спрятал лицо в ладонях.
– Что-то в глаз попало, – бросил он. – Помоги.
«И все-таки он педик», – мелькнула у меня мысль. Но я послушно подошел к нему и вывернул ему веко. При свете уличного фонаря я, право, немного сумел бы увидеть. Он резко отодвинулся от меня:
– Спасибо. Видимо, вышло само. Ты сдал экзамен. Как самаритянин, имеется в виду, – и, видимо, чтобы перевести разговор, спросил: – А как выбирается тема диссертации?
Я не врубился.
– Как выбирается? Обычно…
– Ты это решаешь или тебе предлагают?
– По-разному бывает. Я сам выбрал.
– А почему именно этого… который про кресло писал?
Я вздохнул:
– Знаешь, я долго могу о нем говорить… Но вот вкратце: с его текстами я столкнулся на втором курсе. И когда начал читать, оказалось, что это какой-то совершенно отлетный тип, который думает не об экономике, как все нормальные социалисты, а об этике, о психологии, а потом и о реинкарнации. Он был основоположником кооперативного движения и одновременно писал такие трактаты, как «Душа и тело» или «Экспериментальная метафизика». За полвека до возникновения контркультуры он экспериментировал с наркотиками. Утверждал, что в человеке заключено только добро, и одновременно его точила непрекращающаяся депрессия, некий демон, велевший ему снова и снова пытаться покончить с собой…
– «Душа и тело»? О чем это?
Я пребывал в нерешительности. Именно этот текст я начал читать в тот вечер. Очень трудный для понимания. Мне страшно хотелось пораньше вернуться домой, собственно, я и пообещал Беате прийти не поздно, но мне казалось, что я не должен уходить, пока не вгрызусь в книгу так глубоко, чтобы на следующий день продолжить чтение без всякого напряжения. Час за часом убегали. Я хорошо помню, как пустел читальный зал, а я сидел усталый и раздраженный, оттого что ничего не понимаю и все время возвращаюсь к нескольким первым страницам, не делая даже заметок. Сдался я, только когда зазвонил звонок, возвещающий о закрытии библиотеки. Долго не было трамвая. Я прекрасно сознавал, что все это иррационально, глупо, однако до сих пор не мог избавиться от мысли, что, если бы в тот вечер махнул рукой, возможно, что-то и удалось бы спасти. Как будто моего соперника не существовало. Но я даже не знал, как он выглядит, и потому он как бы не существовал.
Я решил быть откровенным.
– Понимаешь, я только-только начал читать, и тут ушла жена, так что больше за этот текст я не брался. Потому ничего не могу сказать. Вероятнее всего, это о связях того, что физиологично, с тем, что духовно. Что это некое целое. Но взгляды его выходят за пределы материалистической концепции, концепции человека-машины.
Адам молчал. Мы стояли около маминого дома.
– У тебя есть эта вещь?
– Она есть в Национальной библиотеке.
– А что такое концепция человека-машины?
– Ла Меттри.[33] Такой… наверное, сумасшедший эпохи Просвещения. Он верил в партеногенез, но в исполнении мужчин. Считал, что сперматозоиды – это крохотные плоды, которые могут развиться только в женской утробе.
Адам пренебрежительно махнул рукой.
Я спросил:
– Может, все-таки зайдешь?
– Нет. Я дам тебе свой телефон. – Он достал записную книжку, вырвал страничку и что-то торопливо записал. – Если я тебе понадоблюсь или просто захочешь поговорить, позвони. Только никому его не давай. – Видно, в моем взгляде было что-то, так как Адам добавил: – Да, да, ты считаешь меня несимпатичным и ненормальным. Но я знаю, что делаю. Можешь мне поверить.
Он на прощание кивнул, и я вошел в дом.
14
Я позвонил, мама открыла дверь и, как обычно, поцеловала в лоб, после чего повела в свои папоротниковые джунгли, которые после смерти отца распространились на всю квартиру. Над зеленой чащобой кое-где высились фикусы и рододендроны; протискиваться между ними надо было очень осторожно, поскольку подставки под цветочными горшками опасно шатались, стоило неосторожно коснуться их, не говоря уже о шатких полочках и этажерках, истекающих в буквальном смысле слова зеленью. Мама, одетая в традиционно бежевое платье, посадила меня за большой стол и пошла в кухню, чтобы – как она выражалась – приготовить кофе. Седая (она поседела, когда осталась здесь одна, хотя я подозреваю, что мама просто перестала краситься), одетая неизменно в бежевое и коричневое – было в ней что-то от зимней белки: хрупкость, нервность и аккуратность движений. Мне показалось, что она стала еще меньше, хотя перевалила на шестой десяток совсем недавно. На столе, как всегда, лежали последние номера «Политики» и «Тыгодника Повшехнего», но также и какая-то неведомая мне приходская газетка. Из радиоприемника негромко звучал Бах. Мама вернулась с фарфоровыми чашками, снова исчезла в кухне и пришла, неся тарелку бутербродов. Отношения у нас были теплые, но какие-то по-особенному ритуальные. Впрочем, так было всегда, сколько я себя помню. Это был такой genre de vivre[34] моей мамы, который сперва приводил в восторг, а потом жутко раздражал Беату. Что поделать, такой стиль может нравиться, а может не нравиться. Мне – нравился, хотя для меня это был уже чужой язык. На котором говорили только в праздники. Или здесь.
Мама села напротив и смотрела на меня, пока я размешивал сахар в кофе. У нее были большие карие глаза, такие же, пожалуй, как у меня.
– Я чуть было не пришел к тебе с Адамом, – сообщил я.
– С кем?
– Мама, не изображай неведения, я же тебе говорил. С Адамом Клещевским.