Алексей Азаров - Идти по краю
Лейбниц присаживается на край стола.
— Имя, фамилия, место и время рождения, адрес?
Отвечайте точно и без задержки. Вы поняли?
— Да… Я Багрянов Слави Николов, родившийся в Бредово, Болгария, шестого января тысяча девятьсот седьмого года от состоявших в церковном браке Николы Багрянова Петрова и Анны Стойновой Георгиевой. Проживаю в Софии по улице Графа Игнатиева, пятнадцать. Подданный его величества царя Бориса Третьего. Холост. По профессии — торговец, владелец фирмы «Трапезонд» — София, Болгария.
Протоколист скрипит пером. Спрашивает:
— «Трапезонд» — через «е» или «и»?
— Через «е».
Лейбниц щелкает пальцами.
— Записал? Отметь: признание принято криминаль-ассистентом Лейбницем. Ну, рассказывайте.
Дело идет на лад. Но теперь мне не нужны свидетели. Изображаю крайний страх и говорю, запинаясь:
— Умоляю… выслушайте меня наедине… Я скажу все и быстро. Вы же обещали мне жизнь!.. Маки́, если дознаются о нашем разговоре, убьют меня… Протокол — улика!..
Лейбниц морщится:
— Чепуха! Поторопи свой язык!
— Не могу, — настаиваю я. И напоминаю: — Через двадцать минут будет поздно. Вы не успеете…
Сообразив, очевидно, что так оно и есть, Лейбниц сдается.
— Отто! Жди в канцелярии и приготовь дежурный взвод. Пусть строится во дворе у машин.
Протоколист зевает.
— А что делать с этим?
— Зарегистрируй и впиши в журнал, что арестованный дал показания лично мне. Понял: лично!
О жажда лавров! Скольких она погубила и скольких погубит еще, прежде чем исчезнуть в числе отмирающих качеств! Лейбницу предстоит поплатиться разом за чрезмерное желание отличиться и врожденную аккуратность. Надо только потянуть минуты две-три, пока протоколист зарегистрирует документы положенным образом и увековечит факт пребывания болгарского подданного в отделении гестапо Монтре. Болгарского подданного, а не бродяги…
А теперь — по существу… Я достаю сигареты и вопросительно смотрю на Лейбница.
— Ну, что еще?
— Огня, — кротко говорю я. — Я так волнуюсь…
Лейбниц щелкает зажигалкой.
— Начинайте. Что вы там болтали о складе и связях с маки́?
— О связях? Пока ничего. Но могу начать с них.
Делаю паузу и говорю намеренно безразлично, словно в пространство:
— Пожалуй, пора… Как вы считаете, протоколист уже сделал записи? Наверно, нет… Подождем? — Наслаждаюсь бешенством в глазах Лейбница и продолжаю: — Итак, о связях… Наберитесь терпения, я начну издалека… И не тянитесь, пожалуйста, к кнопке — звонок кончится для вас печально, Лейбниц… Ну, оставьте звонок в покое!
— Ты!..
Лейбниц спрыгивает со стола и… соображает.
— Поздно, — говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Поздно, Лейбниц. Протоколист ни за какие блага на свете не порвет документ. За это его отправят так далеко, откуда редко кто возвращается. Надо было думать раньше, есть ли разница между безвестным бродягой и гражданином союзного государства. Вряд ли теперь вам удастся спихнуть дело на Готье, а это пахнет для вас не штрафной ротой, а кое-чем похуже. Не верите? — Встаю и подхожу к Лейбницу вплотную. — За такую неловкость, как расстрел богатого болгарина, едущего в Берлин, чтобы предложить германскому солдату хлеб в его рацион, — за эту маленькую глупость рейхсфюрер СС вздернет тебя здесь же на самом надежном пеньковом галстуке. Понял, Лейбниц?
Чистенькие щечки вызывают у меня непреодолимое желание вернуть Лейбницу все пощечины, полученные от гестапо в кредит. Ах, как не хочется быть вежливым! Делаю пару глубоких затяжек и, любуясь дымом, говорю:
— Впрочем, готов допустить, что болгарский посол не пользуется в Берлине достаточным авторитетом. Не берусь также гарантировать, что оберфюрер фон Кольвиц ринется разыскивать Багрянова — одним славянином больше, одним меньше, какая в принципе разница? Допускаю, наконец, крамольную мысль, что даже МИД Болгарии не пошевельнет пальцем, чтобы защитить меня. Меняет дело? О нет…
Старое мудрое правило: выдай сомнения оппонента за свои собственные и опровергни их. В любом приличном учебнике логики есть куча примеров — от древних времен до наших дней. Мой мог бы стать не самым худшим.
Лейбниц, белый от ненависти, тихо качает головой.
— Ты… Знаешь, что я с тобой сделаю за это?.. Не знаешь?..
«А он не трус, — говорю я себе. — И, по-моему, садист. Какие выцветшие глаза! Но не осел же!»
Стряхиваю пепел на пол и продолжаю:
— Остается одна мелочь, не взятая вами в расчет. Итальянский консул в Париже. Позвоните ему и убедитесь, что он ждал меня вчера и, если я не появлюсь завтра, затрезвонит во все колокола. Вы ведь, естественно, не знали, что в Риме я подписал кучу контрактов, очень выгодных для итальянской стороны?
Надо во что бы то ни стало втянуть Лейбница в разговор. Иначе все осложнится. Ненависть заглушит страх, а мелочное чиновничье упрямство станет преградой на пути к жизни и свободе.
— Знаете что, — говорю я просто, — я не мастер угрожать. В последнее время страх в разной форме и пропорциях стал господствующим чувством в Европе… Я сказал вам правду и о консуле и о контрактах. Попробуйте сообразить, что это так. Допустите также, что кроме министерства экономики и болгарского МИДа о моей поездке знают по меньшей мере трое влиятельных лиц. Один из них — доктор Отто Делиус, атташе в Софии, выполняющий специальные обязанности; другой — Альберто Фожолли, мой друг и член Высшего фашистского совета; третья — женщина, чье имя вам ничего не скажет. Она моя любовница… Вот так, господин Лейбниц. У вас больше нет вопросов?
Лейбниц дотрагивается до виска.
— Только один: вы сумасшедший?
— Позвоните в Париж. Итальянский консул будет отличным экспертом… Или фон Кольвицу, телефон — Берлин, семь-шестнадцать-сорок три… Сейчас вы слушаете меня и говорите себе: этот человек борется за жизнь и все лжет. Но попробуйте взглянуть на дело иначе, и тогда вы скажете: этот болгарский торговец хочет жить, страх смерти обострил его ум и память; надо прислушаться к его доводам и, если он прав, потушить пожар в самом начале. Пока не поздно!
Щеки Лейбница розовеют. Кажется, он понял.
— Взвод ждет, — говорю я.
Лейбниц трет лоб.
— Ну и шутку сыграли вы со мной… А мина, а маки́?
— Чистейшая ложь. Поймите: у меня не было иного способа быть выслушанным до конца. Вы позвоните в Париж итальянскому консулу?
Лейбниц колеблется — мгновение, не дольше. Тянется к трубке.
— Отто? Распустите людей… Да! И заготовьте пропуск Багрянову — он едет на вокзал.
Сердце у меня останавливается, а комната тает, расползаясь и становясь безграничным полем… Снег… Белая, туманная пелена… Слави Багрянов всегда жаловался на слабое сердце, но то, что нервы у него как у институтки, это для меня, признаюсь, настоящее открытие.
X. ГРАНИЦУ ПЕРЕХОДЯТ ВЕЧЕРОМ
— Приближаемся к границе. Приготовьте документы, господа!
Проводник — бригада немецкая — не торопясь шествует от купе к купе. На секунду задерживается в дверях и весело притрагивается к козырьку фуражки.
— Господа могут полюбоваться бывшей границей.
Лейтенант люфтваффе восторженно прилипает к оконному стеклу.
— Господин майор, господа, смотрите!
— Сядьте, Гюнтер.
— Но, господин майор…
Папаша и сынок. Едут домой в отпуск, но ведут себя как в строю. Господин майор считает долгом одергивать и воспитывать господина лейтенанта, подавая пример корректного поведения. Оба донельзя приличны: поужинав на салфеточке, убирают остатки в вощеные бумажки, не оставляя после себя ни крошки на столе. Лейтенант, перед тем как закурить, испрашивает разрешения и обращается к отцу в третьем лице. Он юн и переполнен впечатлениями. В Париже спал со всеми уличными девками подряд, нажил «гусарский насморк», вылечился и теперь горит желанием дополнить список побед соотечественницами. Обо всем этом я узнал, когда господин майор пребывал в туалете: дорога и манящие перспективы делают лейтенанта общительным.
— Осмелюсь заметить, — вмешиваюсь я, угадывая желание лейтенанта. — Зрелище границ поверженного противника…
— Может дурно повлиять на дух офицера!
— То есть?
— Думают не о прошлом, а о будущем.
Глубокая мысль. Но как ее понимать? Майор не уверен в победе или, напротив, убежден, что немцам предстоит стереть с карт немало других границ?.. Глаза майора полуприкрыты тяжелыми веками; жесткая щеточка усов тщательно выровнена; два ряда ленточек над клапаном кармана. Старый отставник, призванный фюрером под знамена. Хотя мы сидим друг против друга, нас разделяет пропасть, точнее, то, что французы именуют «дистенгэ». Словечко емкое и труднопереводимое. В нем — разница в социальном положении, намек на личное превосходство одного и недостатки другого и капелька вежливого презрения. Короче, «дистенгэ»!