Збигнев Сафьян - Ничейная земля
Какое-то время они оба молчали.
— Читал, — пробормотал наконец Барозуб.
— А вы не знаете, что могло случиться с мемуарами?
Писатель ответил не сразу.
— Не знаю, — сказал он. — Я говорил с вашим отцом, он ведь был моим другом, о его сочинении, действительно он давал мне читать. И я сказал ему, что думаю…
— А что именно?
— Довольно трудно в двух словах, молодой человек. Мне кажется, ваш отец сам потом признал, что у него ничего не получилось. Он писал свои воспоминания под влиянием обиды. Возможно, потом он их уничтожил. — Барозуб говорил неохотно и с трудом. — А может быть, просто не хотел, чтобы их когда-нибудь прочитал сын?
— Но отец считал мемуары главным делом своей жизни.
— Его главным делом, молодой человек, была борьба за независимость Польши. И об этом вы не должны забывать, — добавил писатель почти с пафосом. — Ваш отец был весьма достойным человеком… — начал Барозуб, но тут как раз подошла Иола, снова подбежал Ястшембец, а какой-то высокий, седой господин обнял писателя, повторяя:
— Как редко, брат, как редко…
— Иди за мной, — шепнула Иола.
Они пошли, и, когда оказались в комнате, Иола повернула ключ в замке.
11
Барозуб вышел от Висничей довольно рано, ему надо было успеть на последний поезд до Константина. Конечно, он мог переночевать в Варшаве, но предпочел вернуться к себе, все эти слова, вроде: «ты давно не заходил», «что с тобой происходит?», «что ты сейчас пишешь?», которые он услышит у сестры на Вильчей или у Людвига на Каровой, вызывали у него отвращение. Витрины Нового Свята сливались в одну светящуюся линию, он шел медленно, встречая немногочисленных в эту пору прохожих, шел густой снег, и ему казалось, что снег его, Барозуба, одиночество делает еще более глухим и непроницаемым.
Он чувствовал себя усталым. Даже прогулка, которая так радовала, когда он выходил из дома на Крулевской улице, становилась утомительной и неприятной. Не нужно мне было принимать приглашение сенатора, думал он. Да, ни к чему все это. Он видел себя входящим в салон. Полный, седой (ему нравилась эта седина на висках), он стоит в дверях и чувствует на себе взгляды молодых людей, в первые минуты, когда он здоровается с хозяйкой и пожимает руку сенатору, он знает, что на него смотрят, помнит об этом, и ему это доставляет удовольствие, но потом он уже двигается в пустоте, о нем забывают, несколько знакомых, избитые фразы, и наконец его захватывает врасплох молодой Фидзинский. Ведь он не мог иначе, не имел права сказать ему ничего другого…
Катажина Виснич была огорчена? Конечно. А что она от него ожидала? Что он будет развлекать вице-министра Чепека? Или скажет нечто такое, что пойдет по всей Варшаве и добавит блеска ее салону? Старая снобка! А этот ее почтенный пройдоха! А Ястшембец? Влажный длинный червяк, вьющийся вокруг… «Как я рад, уважаемый! Могу ли я вас посетить?.. Мы хотели бы написать…»
А на что я мог рассчитывать? Он подумал, что с некоторых пор все больше увеличивается расстояние между ним и людьми, которые были ему близки, которые ему нравились, которых он уважал и даже любил. Нужно было иметь жену и сыновей, как Каден[51], или уж по крайней мере женщину, которая ждала бы дома или сейчас шла рядом с ним к поезду. Он сказал бы ей: «Ты видела, как постарел Леский? Нет даже тени былой энергии, погасшие глаза, до него ничего не доходит, только банальности, нижняя губа отвисла, трясет головой и смотрит на тебя, словно не узнает». А она ответила бы: «Ты, дорогой, сохранил свою молодость. Я горжусь тобой, сегодня ты выглядел прекрасно».
Молодость! А почему ушла Ванда? Решила вернуться к мужу. «Слишком поздно, милый, об этом нужно было думать десять лет назад, тогда я осталась бы с тобой. А сейчас? Давай встанем перед зеркалом, посмотрим на себя. Зачем быть смешными?»
Зачем быть смешными! Физиономия на портрете. Портреты в газетах, в юбилейном издании. Умные глаза смотрят из-под густых бровей. Ничего уже нельзя изменить, как ничего нельзя изменить в напечатанной книге. Ты такой, какой есть, и не можешь стать другим. Существуешь независимо от самого себя, и у тебя, Ежи Барозуба, нет достаточной власти, чтобы придать другую форму раз навсегда сформировавшейся личности писателя Ежи Барозуба.
Может быть, нужно было объяснить это Завише? А если это неправда? Если он сейчас обманывает самого себя? Нет. Он ускорил шаги. Перед ним открывались Иерузолимские аллеи — широкое освещенное ущелье, присыпанное белым снегом, в конце которого высилось огромное здание банка. Барозуб любил это место, любил отсюда смотреть на мост, но сейчас даже не взглянул в ту сторону; он все время думал о Завише. Лучше бы не приходил! Лучше бы не посвящал его в эту историю!
Барозуб когда-то любил ротмистра, но многие годы они почти не встречались, только в последнее время их сблизило преклонение перед личностью Вацлава Яна, а возможно, просто надежды, которые они связывали с полковником. Барозуб даже удивился, когда Завиша предупредил его о своем приезде в Константин. Он принял Поддембского в своем кабинете, а когда Марыся подавала кофе и расставляла рюмки на маленьком столике, он улучил момент повнимательнее присмотреться к Завише. Ротмистр постарел. Лицо опухшее, под глазами большие мешки, а редкие волосы беспорядочно зачесаны назад. Когда Завиша начал говорить, сначала быстро, нервно, потом все спокойнее, удобно расположившись в кресле, Барозуб не предполагал, что монолог ротмистра надолго лишит его покоя.
— Это твоя обязанность, — заявил Завиша, — ты — наша совесть. Если не ты, то кто же еще!
Сначала Барозуб слушал рассказ не очень внимательно, а потом со все усиливающимся беспокойством. Юрысь, он немного помнил этого человека, до него доходили какие-то слухи об убийстве на Беднарской, но он не предполагал, что дело так запутано. Его охватило мучительное и тревожное чувство страха, когда Завиша прочитал ему, несмотря на категорический запрет Вацлава Яна, последнее письмо Юрыся. Лучше бы Барозубу этого не слышать. Почему именно он, если полковник умыл руки? Чего же ты хочешь, Завиша? Ежи Барозуб должен выступить в защиту Эдварда Зденека, которого, вероятнее всего, без всяких оснований обвинили в убийстве? Если бы дело было только в Зденеке! А материалы Юрыся? А дело Ратигана? Понимаешь ли ты, браток, против чего здесь придется выступить и кого ударить?
Завиша полулежал в кресле, уставший, тяжелый, щурил глаза и смотрел куда-то в сторону, возможно, на массивный книжный шкаф, в котором за стеклом стояло собрание сочинений Барозуба. Как он это себе представляет? Автор «Дома полковников» пишет серию статей и начинает громкое дело? Вроде Золя во время процесса Дрейфуса? Бросает на чашу весов свой моральный авторитет? Защищает несправедливо обвиненного коммуниста? Но действительно ли он невиновен? Надо бы поговорить с этим Кшемеком, выслушать мнение другой стороны. Аргументы Завиши убедительны, но, возможно, ротмистр сообщил не все факты? Он заявляет, что не хотят принимать во внимание информацию, которая имеет огромное значение для Польши? Он обвиняет! Обвиняет известного промышленника, связанного с правящими кругами, в том, что он агент абвера! Подвергает сомнению буквально все! Пришлось бы выступить с очень серьезными обвинениями! И не только против Напералы, но даже против Вацлава Яна, который обо всем знает!
Глядя на Завишу, Барозуб снова наполнил рюмки.
— Почему именно ты, Завиша? Честно говоря, я к тебе всегда относился как к хорошему офицеру, исполнительному, а теперь не очень понимаю…
Ротмистр улыбнулся, улыбка искривила его лицо.
— Слушай, Ежи, — сказал он. — Может быть, я тоже не понимаю. Никто за мной не стоит, я одинок, чертовски одинок, знаю только, что должен раскрыть это дело, кто-то ведь должен это сделать, если…
У него не хватало аргументов. Да, впрочем, аргументы были настолько бесспорны и так банальны, что их даже не стоило перечислять. Чистые руки, правосудие, правда о том, что происходит вокруг, демократия, опасность… Барозуб представил себе заголовки в оппозиционных газетах (если, конечно, цензура…) или даже в иностранных: ПЕВЕЦ ЛЕГИОНОВ, ПИСАТЕЛЬ, ПОДДЕРЖИВАЮЩИЙ РЕЖИМ, ЕЖИ БАРОЗУБ ВЫСТУПАЕТ ПРОТИВ САНАЦИИ. БАРОЗУБ БОРЕТСЯ ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ И ГЛАСНОСТЬ. БАРОЗУБ ОБ УГРОЗЕ НЕЗАВИСИМОСТИ. ОБРАЩЕНИЕ ЗНАМЕНИТОГО ПИСАТЕЛЯ…
— Ну так что, Ежи, — спросил Завиша, — хочешь этим заняться? Я — ничто, — продолжал он, — а тебя не могут не выслушать, не могут не напечатать. Им не удастся закрыть тебе рот, если ты начнешь говорить, хотя бы в Академии. Тебя никто не заподозрит в симпатиях к левым; ты — вне подозрений.
Он миновал Брацкую улицу и был уже недалеко от того места, где Иерузолимские аллеи пересекаются с Маршалковской. Снег сыпал все сильнее; молодая девушка в легкой светлой шубке выбежала из подворотни, поправляя шапочку. Туфельки тонули в снегу.