Тина Шамрай - Заговор обезьян
— Ну, и ладно, ну, и добром. А как замёрзнешь, так куртёки бери, — показала она на стену, где висела одежда, прикрытая линялой занавеской.
И не успела старушка выйти, как в каморку, потирая озябшие плечи, протиснулся Анатолий и, оглядевшись, насмешливо процедил:
— Дааа! Шо ж это бабы такому квартиранту места получше не нашли?
— Меня всё устраивает!
— Ну, понятно! Лучшее место в задней кладовке, — хмыкнул шофёр. Он что-то хотел сказать ещё, но зазвонил мобильник, и Анатолий, чертыхнувшись, поспешил закрыть за собой дверь. А беглец зачем-то принялся вспоминать, где он слышал эту фразу про место в задней кладовке, определённо, слышал. Странный парень! Такое впечатление, будто этот весёлый шоферюга что-то знает. Что он может знать? Но держаться от него лучше подальше. Для него любой человек опасен, а проницательный — вдвойне. Этот Анатолий, если и не проницательный, то бывалый. Шофёры — народ ушлый и информированный, многое видят, многое слышат… И ни на какую станцию, тем более с ним, он не поедет. Вот у кого не просил бы помощи, так это у этого пижона.
Ничего, ничего, он и сам выберется! Если его расчёты верны, то дальше на восток должны пойти такие места, где от селения до селения огромные расстояния. Эх, раздобыть бы карту! А что, если выйти к этому городку, как его там, Ба… Бадей, кажется, или Балей? Точно Балей! До него, как он слышал, совсем недалеко, там и карту купит. Вот и все планы на ближайшее время, прорабатывать детали не имеет смысла. А то задумаешь на стайерскую дистанцию, а остановят, не дав пробежать и стометровку. Ну, если оценивать в таких категориях, то стометровку он пробежал. Или нет? Жаль, часы потерялись, а то бы завёл будильник. Встать надо как можно раньше, а лучше совсем не спать и уйти незаметно. Это нехорошо, но другого выхода нет.
Вот только, как перемогаться до утра? На топчане и покрывало несвежее, и наволочка с отчётливым жёлтым следом, кто только не лежал на этой подушке! На другой стороне подушка была почище. И, не раздеваясь, он лежал так, боясь заснуть. Было тревожно и душно, и старыми перьями пахла подушка, и от одеяла несло какой-то кислятиной. Нет, так можно задохнуться! — кинулся он к окну и стал искать задвижку, но рама оказалась глухая. И тогда пришлось осторожно открыть дверь чулана и ощупью, чётко помня: справа лавка с ведрами, а слева какая-то бочка, добраться до входной двери.
И не успел он присесть на ступеньки, как почувствовал у ноги что-то живое и лохматое — хозяйская собака. И попробовал погладить её, собака не возражала, только тыкалась влажным носом в ладонь. Так и сидели рядом в темноте. А в ней, непроглядной, утонуло всё: избы, водокачки, деревья, сопки, машина у ворот. Было так тихо, что казалось, никого и ничего вокруг, кроме беглеца и собаки, на всём белом свете и нет. И если действительность дана нам только в ощущениях, то так оно и было.
Все ночи в заключении были чёрными и беспросветными, даже когда круглосуточно горел свет в камере. И ночная тоска была такой сильной, что казалась и впрямь смертной, и точно была тяжелее горячей полыни. Этими ночами он и сожалел, что не баловал жену, нет, не баловал. Всё боялся испортить! Всё старался приучить к мысли: громадное состояние — не может быть достоянием одной семьи, придёт время, и деньги пойдут на благие цели. Благие? Или цель — только удовлетворение собственных амбиций? Что, манила слава великого филантропа и мецената? Может быть, может быть… И получалось, выстраивал семью для себя, в ней укрывался от внешнего мира, а Лина… Он не дал ей доучиться, запер в доме, часто оставлял одну… Сколько было за те годы ненужных встреч и поездок! Тогда, на воле, казалось, разлуки необходимы, полезны, живительны для любовных отношений. Если бы знать, если бы знать… В первое тюремное время он ещё строил планы, как всё исправит, как переформатировать, как переиначит жизнь… Теперь же только и остается, что травить себя сожалением, ревностью, тоской. И мечтать не о возвращении домой — это за пределами желаний, мечтать о крохах — свиданиях!
И с каким нетерпением и страхом, да, и со страхом, ждал он первого свидания под стражей после ареста, следствия, долгого суда, этапа, а потом карантина. Три дня наедине, целых три дня! Нет, нет, это был не только страх, это было более сложное чувство. Он боялся, что жена окажется чужой женщиной, совершенно чужой. Но нестерпимее всего была мысль: Лина обязательно заметит и его детскую потерянность, и звериную тоску, и беспредельную усталость. И боялся показаться загнанным, смирившимся, навсегда побеждённым.
И знал, он не сможет контролировать себя каждую минуту, каждую секунду. При ней не сможет. Ему казалось, он утратил права на эту женщину, она все эти годы была где-то там, за железными дверями, сетками, воротами и превратилась в некий символ. А тут живая, тёплая, душистая и рядом. Как бы он ни хорохорился, ни сучил ножками и ручками, как бы ни изображал спокойствие, но с ней, он знал, обязательно расслабится.
В ожидании той встречи он долго мылся, выбрил всё, что можно и необязательно, тщательно стриг ногти, тёр пемзой ставшие шершавыми пятки, перебрал несколько пар носков. А то показалось, у дезодоранта слишком резкий запах, и пришлось заново вымыться и сменить футболку. Личный вертухай на пару с дневальным с любопытством наблюдали за его приготовлениями и, оставив тумбочку, ходили за ним то в каптёрку, то к умывальнику, то…
Нет, он всё перепутал! На первое свидание в декабре его выдернули неожиданно, он только и успел, что вымыть руки. И Лина бросила всё в гостинице — не надеялась так быстро получить разрешение на встречу — и не стала возвращаться за гостинцами. Тогда он шёл рядом с конвоиром через плац и нервничал так, как никогда в жизни. Ему казалось, что волнение было сильнее, чем в день вынесения приговора. Только тогда он не понимал, что приговорили и близких, теперь же это мучило всё сильней и сильней. И все эти годы кололо иголкой: выдержат ли они этот срок? И каждое свидание они будто знакомились заново, каждый раз боясь увидеть в другом невидимые до норы разрушения, что со всей беспощадностью наносили годы в разлуке.
А тогда, прежде чем вывести из локалки, его долго обыскивали, и долго вели по территории, и у каждой разделительной железной сетки стояли чёрные фигуры, все в лагере знали: к миллиардеру женщина приехала! Идти под конвоем на свидание с женой — ещё то ощущение. И его так пробило, что он еле справился с собой перед последней дверью, за которой… Господи, как он тогда стеснялся своего зековского прикида — ватника, ушанки, ботинок прощай молодость, запахов дезинфекции и пота… Он мало что из того первого свидания помнил, три дня показались мигом. Помнит только, как плавился от нежности, жалости к Лине, к себе. Он никогда так не целовал её, как тогда…
На втором свидании он уже держался свободней, привыкаешь и к тому, к чему привыкнуть нельзя. Тогда приехала мать, и пришлось много говорить, ей хотелось знать подробности. И, боясь огорчить, на все расспросы он старался молоть что-то бодрое: зачем и жене и матери знать правду? Но делать вид, будто в их жизни, в его жизни ничего не случилось, у всех получалось плохо. Мать то плакала, то весёлым голосом задавала вопросы, но, не дослушав ответа, задавала новые, что-то рассказывала о доме, об отце, о долгой дороге. В эти рассказы Лина вставляла оживлённым голосом несколько слов, но больше молчала, слушала, смотрела.
А он в нетерпении ждал, когда уйдёт мать и мучился этим своим нетерпением. И когда кончились несколько часов, и она, перекрестив его, закрыла за собой дверь, он тут же у двери обнял Лину так яростно, так пылко, что та, задыхаясь, еле выговорила: «Сумасшедший!» Потом Лина достала привезённые с собой икеевские простыни, одну большую, жёлтую, они повесили на окно. Казенные занавески были такими куцыми, что пропускали и дневной свет, и свет фонарный, а ещё там, за окном, мерно прохаживался часовой, и они, как могли тогда, отгораживались от действительности.
Нет, косточки он чуть не сломал ей на первом свидании. И тогда ни разу не вспомнил о прослушке, знал: комната случайна, если и хотели, то не успели оборудовать ничем пишущим. Это уже потом, когда их селили в отремонтированных номерах, он нервничал и всё пытался вычислить, где может быть видеокамера или просто микрофон — для этого ведь и делался ремонт. Каких усилий стоило тогда сдержаться, лучше не вспоминать. Да просто давил второй этаж, там, наверху, как раз располагалась оперативная часть, тот самый абвер Чугреева. Чёрт с ней, с прослушкой, но любить женщину под наблюдением — и где? Более оскорбительного места и не придумать… Впрочем, увидев Лину, он забыл обо всём и глаз, если и натыкался на какую-то примету места и времени, то сознание отсеивало, зачёркивало как ненужное…
А в первый раз они так и просидели рядом на кровати до вечера, сидели, не зажигая света. Из коридора доносились громкие голоса, за стенкой справа крутили магнитофон, слева ругались. Кто-то постучал в дверь, они не откликнулись, но им напомнили, где они, когда через полчаса уже застучали кулаком: «Откройте! Дежурный!» Они встретили его стоя, держась за руки, как школьники, ненароком застигнутые родителями. Контролёр задал совершенно бессмысленный вопрос: «Всё в порядке?», и растерявшаяся Лина принялась уверять: да, да, всё в порядке. А тот, в форме и при оружии, не спускал с неё глаз, и всё бубнил насчёт бытовых удобств, мол, понимаете, и кухня общая, и душ тоже…