Збигнев Сафьян - Ничейная земля
— Очень просто: если бы он вышел позже, то должен был наткнуться на полицию, увидел бы тело Юрыся и наверняка рассказал бы об этом шефу…
Завиша довольно долго молчал. Нет, он никак не мог ее раскусить. Делает вид или…
— А вы потом с этим Воляком не говорили? — спросил он.
— Нет. Шеф послал его в Лондон. Я больше с ним не говорила.
Завиша встал и начал тяжело ходить по комнате. Ошибка следователя, если слово «ошибка» имело тут какой-нибудь смысл, снова показалась ему слишком простой, слишком наивной. Ведь Ротоловская сообщала в своих показаниях: «Сначала из ворот вышел человек в кепке (то есть Зденек), потом черный автомобиль уехал». Значит, если «человеком в кепке» был действительно Зденек, что с самого начала вызывало сомнение, то этот Воляк должен был первым наткнуться в подворотне на тело Юрыся. Воляк уже в Лондоне, а Кшемек даже не пытался допросить шофера Ратигана и установить, кто приехал на черном лимузине.
— Как вы считаете, если не к вам, то к кому Юрысь мог прийти в ваш дом?
Витынская пожала плечами.
— Может быть, к Ольчаку? Ведь они были знакомы.
Завиша склонился над ней, опираясь руками о спинку стула.
— И что? — спросил он. — И, зная все это, вы ни слова не сказали следователю?
— Я ничего не знаю, — прошептала она. — Вы ошибаетесь. Я не понимаю, о чем вы говорите…
Приходить с докладом к Вацлаву Яну было событием, которое запоминалось надолго. Он слушал, изредка только прерывая; а если после окончания доклада говорил «спасибо», это значило — хорошо, если говорил «спасибо» и задавал два вопроса — это означало, что он очень доволен, если же молчал, погрузившись в себя, а потом коротко объявлял о своем решении, каждый из его подчиненных знал, что теперь в течение длительного времени он полковника не увидит. Вероятнее всего, содержащаяся в докладе информация была или ненужной, или такой, которую Вацлав Ян неохотно принимал к сведению. Ибо полковник не все хотел знать и требовал, чтобы его подчиненные умели предвидеть, о чем в данный момент его не следует информировать.
Завиша, который неоднократно приходил с докладами к полковнику, знал эти принципы наизусть и сейчас, хотя их и не связывали какие-то формальные служебные отношения, не мог побороть страх из-за того, что поступает не по правилам, установленным Вацлавом Яном. Он чувствовал, что говорит слишком много и что — а это также порицалось — не может исключить из своего рассказа себя, что, представляя факты и избегая выводов, он ждет оценки Вацлава Яна с таким нетерпением, будто дело касалось лично его, Завиши, а не великих и неведомых замыслов полковника. Ротмистр представил письмо Юрыся, которое Вацлав Ян внимательно прочитал (это вовсе не означало, что он читает его впервые), доложил о разговорах, которые он провел, а также позволил себе обратить внимание на опасность, возникающую из-за недооценки или просто сокрытия Вторым отделом информации, содержащейся в рапортах погибшего капитана запаса. Несколько раз упоминалась фамилия Ратигана, вероятнее всего агента абвера. Невиновность Зденека казалась Завише, хотя он и избегал делать выводы, довольно бесспорной. Ротмистр доложил полковнику, что молодому Фидзинскому, который с ним сотрудничает, он поручил расспросить некоего Круделя, подтвердившего якобы сомнительное алиби Зденека. Только одно он утаил от полковника — ибо даже о векселях Ольчака донес — фамилию Ванды.
Потом Завиша ждал. Он мог вдоволь наглядеться на профиль Вацлава Яна, не тронутый временем, всегда один и тот же — в жизни, на портретах и в альбоме «Пилсудский и пилсудчики». Он ждал в тишине, которая казалась абсолютной. Ждал сосредоточенно, поскольку то, что сейчас должен был сказать полковник, ему казалось необыкновенно важным. Мыслями Завиша возвращался к юношеским годам и, как прежде, когда он шел в штаб-квартиру Вацлава Яна, которая находилась на Старом Рынке, со своим другом, Болеком Бобруком, погибшим потом в боях за Сосновец, повторял: «Давайте будем чисты, чисты в том, что придет, чисты в мыслях и в поступках, в замыслах, в борьбе и в желаниях».
Но что могло сейчас означать это слово для старого бывалого легионера, почему оно вернулось, осело в памяти, почему его нельзя отбросить или высмеять? «Все, что я делаю, я делаю с мыслью о Польше», — говорил Вацлав Ян. Кто посмел бы в этом усомниться? Если с мыслью о Польше нужно было убивать, я убивал, если с мыслью о Польше приходилось участвовать в различных интригах, которые тогда, на Старом Рынке, и представить себе было невозможно, я участвовал. Сомневался ли я в чистоте цели? Неужели «мысль о Польше» неожиданно стала (когда?) слишком далекой, почти недосягаемой, как заклинание, от которого остались лишь слова? Я ничего уже не смогу оправдать, если буду повторять одни заклинания.
Я, Завиша-Поддембский, как проигравшийся в пух и в прах игрок в покер, сажусь снова за карты, не имея в карманах ни одной фишки. Я не могу допустить, чтобы меня кто-то проверял, проверить себя я могу только сам.
Проверить? Или, скорее, отойти в сторону, как того хочет полковник, подавить себя, сломить, перестать слушать и видеть, а только верить? Мысль о Польше — это мысль Вацлава Яна! Мысль о Польше содержится в словах приказа, ее можно воплотить в жизнь, четко выполняя его. А я? В таком случае я чист, ибо только слушаю, выполняю, верю.
Нет, я с этим не согласен.
Когда травили Александра, я сказал «нет». «Нет» является мерилом чистоты. Человек заявляет о себе тогда, когда говорит «нет». Говорит «нет» с мыслью о Польше.
Я могу теперь ждать решения Вацлава Яна, чтобы услышать то, что сам сказал бы на его месте. Речь идет о большом и в то же время о мелком и несущественном деле. Все дела такие: большие, если они оказываются картой в игре, маленькие, если их свести до размеров человеческой судьбы. Вацлав Ян может сыграть этой картой, но он не бросит ее на стол, на зеленый столик, за которым сидят старые товарищи по легиону — Рыдз, Бек, Наперала, до тех пор, пока не напомнит им о судьбе некоего Зденека и о необходимости покарать убийц. Никакие заклятия не оправдают…
Я смешон? Да. Какое тебе дело до Зденека? Выпьешь пару рюмок и забудешь. Нет, я не согласен. Пришло время испытаний, но я испытываю не себя, а Вацлава Яна. Что за смелость! Что за отвага! Не Александр ли научил тебя цинизму?
А если бы здесь сидел Комендант? Сгорбленная спина, левая рука, почти женская, бросает на стол карты для пасьянса, правая, мужская, нехотя собирает их со стола. Хватило бы у тебя смелости представить себе такое? Только представить? Уже одно сознание того, что может возникнуть такая мысль, лишало тебя прошлого, оставляя нагим в мире, в котором такая нагота даже на долю секунды просто непозволительна.
Я вышел из Него, следовательно, чувствую, как Он, только Он чувствует глубже, совершеннее и воплощает в слове, в действии то, что я сумел увидеть смутно и издалека. А как это воплощается — его дело, его забота.
Завиша ждал. Вацлав Ян аккуратно сложил письмо Юрыся (завещание, а может, просто донос), сунул бумагу в карман и, не меняя позы, то есть продолжая показывать свой профиль, сказал:
— Этим мы не воспользуемся. Это уже не имеет значения.
Завиша Поддембский с трудом встал со стула, не видя даже лица полковника, ничего, только светлое пятно. Вацлав Ян, не удостоив его взглядом, приказал:
— Пока не уходи.
Значит, нужно было снова послушно сесть.
9
Можно предположить, что Вацлав Ян, после того как выслушал отчет Завиши, а потом хранил молчание, значительно более продолжительное, чем обычно, перед тем как принять решение, заметил нетерпение ротмистра; он не любил, когда его подчиненные — а полковник все еще считал их своими подчиненными — проявляли беспокойство или возбуждение, ибо это означало, что подчиненный ждет не заключения своего начальника (каким бы оно ни было, он должен послушно его принять и быть готовым выполнить), а чего-то конкретного, какого-то им самим придуманного решения вопроса, а это не входило ни в его задачу, ни в компетенцию. Завиша не спускал с него глаз, Завиша смотрел на него с подозрительным вниманием и с назойливостью, чего, быть может, когда-то Вацлав Ян и не соизволил бы заметить, а что сейчас все же беспокоило и даже раздражало его.
Дело в том, что уже в течение нескольких недель он постоянно чувствовал себя, как во время приема по случаю шестидесятилетия Сосны-Оленцкого, одиноким, но за которым внимательно наблюдают. Как будто за ним непрестанно следили сотни внимательных глаз. На улице, во время немногочисленных встреч со старыми товарищами по оружию, у Эльжбеты в ее плотно закрытой комнате, а также когда он шел один по лестнице и неожиданно останавливался, прислушиваясь к шагам за собой, уверенный в том, что они затихают в тот момент, когда он, затаив дыхание, стоял. Это немного напоминало ему старые времена в Лодзи, где он под чужой фамилией работал каменщиком на строительстве дома Лесселя. Однако тогда Вацлав с первого взгляда узнавал шпиков, прекрасно знал, на что они способны, а в квартире Витека на Балутах он чувствовал себя в безопасности. Мог не бояться ни слежки, потому что за ним следить не могли, ни подслушивания, ибо после тщательной проверки оказалось, что и это ему не грозит. Теперь же, смеясь над самим собой, он чувствовал себя так, будто наблюдатели записывали даже не сказанные им слова, будто он жил на открытой сцене и должен был взвешивать каждый свой жест. Даже тогда, вечером 6 ноября — в тот день шел дождь и с востока дул сильный осенний ветер, — когда он получил первое сообщение о результатах выборов в сейм. Вацлава Яна охватило горькое чувство разочарования, он положил телефонную трубку, и вдруг ему показалось, он был почти уверен в том, что на него смотрят, что этот момент тоже будет где-то отмечен и зафиксирован. Будучи совершенно один в квартире, потому что отпустил экономку и не позволил прийти Эльжбете, Вацлав сел за письменный стол, соответствующим образом установил свет, как будто кто-то смотрел на него со стороны окна, открыл пятый том сочинений Коменданта и задержал взгляд на какой-то странице, ничего не видя, не пытаясь читать, ибо знал, что не сможет понять ни одной фразы. Я играю перед пустым зрительным залом, подумал Вацлав, играю только для себя, и его охватил страх, может быть даже не страх, а беспокойство, смешанное с удивлением. «Мы как два старых неутомимых коня», — вспомнил он посвящение, но Коменданта уже нет, а он как выпряженная, выпущенная на свободу кляча — еще делает вид, что тянет, еще напрягает мышцы, хотя все это давно не имеет смысла.