Лев Гурский - Поставьте на черное
– У меня – Новицкий? – с неподдельным интересом переспросил Владлен Алексеевич. – Ах да, верно. Глупая фамилия, на редкость. Из-за нее, месье Штерн, всю жизнь в этих самых проходил… в авангардистах… Новатор Новицкий – от такого ассонанса грех было отказываться… – Решительным движением поэт приблизил уровень водки почти к самому донышку бутылки.
– Так у вашего Гарика нет фамилии? – с пьяной настойчивостью гнул я свое. Моей догадке требовалось точное подтверждение.
– Почему это нет? – удивленно сказал Новицкий, не выпуская из поля зрения сосуд с остатком лимонной. – Есть, и даже длинная. Искан… Искандеров. Очень просто… Значит, вы не вспомнили, как будет рок по-латыни?
Я помотал головой. Следовало бы выяснить поподробнее про звонок Искандерова. Но сегодня бесполезно было и пытаться: в хорошей еврейской компании поэт как-то очень быстро и самозабвенно напивался. Может, потому-то Новицкий и любит нашего брата? – неожиданно пришло мне в голову. А разговоры про комплексы вины – это так, для отвода глаз?
– Рок по-латыни значит «фатум», – торжественно провозгласил Новицкий. – Злой рок – значит, злой фатум. Сначала эта курва, любовь моя, в Питер умчалась. Потом телевизор уперли и лампочку в придачу. Двадцать пять свечей, самое то. Теперь вот скульптуру мою хотят переносить…
– Неужели? – для приличия посетовал я. Ужасное бронзовое сооружение, установленное в сентябре 91-го на Краснопресненской, называлось «Распятый фаллос». Новаторская скульптура, сделанная по самоличным эскизам маэстро Владлена должна была символизировать тернистый путь к свободе. В октябре 93-го по этой штуковине вели прицельный огонь с обеих сторон баррикад, но символ, к сожалению, остался невредим.
– Уже постановление мэрии есть, – похоронным голосом поведал мне несчастный старик Ленчик. – За номером две тысячи девятьсот восемь. Видите ли, оппозиция использует постамент во время митингов перед Белым домом… И называют, оказывается, мою скульптуру не иначе, как «член правительства».
– Какое кощунство, – проговорил я, очень стараясь говорить участливым тоном. – Общественность должна вмешаться… Газеты…
– Я и сам пытался повлиять, – уныло сказал Новицкий и зашарил рукой по столу в поисках рюмки. – В Думу обращался, опять-таки в «Известиях» целую поэму напечатал. Про Микеланджело, конечно, но с явным намеком… Бесполезно! Говорю же вам – злой фатум. Выпьем с горя, где же, кружка?
Однако ни кружку, ни даже рюмку наполнить было уже нечем. Чтобы утешить Новицкого, я честно прочитал ему вслух все заранее заученные отрывки из его книги. Затем сам Новицкий, окончательно размякнув, попробовал вспомнить свой «Листопад», но это уже оказалось ему не под силу. Кончилось тем, что мы с ним дважды подряд спели «Океан цветов», отбивая такт пустой бутылкой по столу. Последний раз при словах «скульптор шагнул в океан» Новицкий даже прослезился.
– Это ведь про меня, Яков… месье Штерн, – сквозь слезы объявил он. – Автобиографическое. В семьдесят девятом, в Люксембурге, честное слово, хотел даже утопиться… В знак протеста… Моряки спасли. Верите?
– Верю, конечно, верю, – закивал я в ответ, хотя толком не мог сообразить, какой же именно океан омывает берега Люксембурга. Должно быть, а тоже набрался порядочно. Вот что значит играть роль ценителя новаторской поэзии: обязательно дернешься домой ни с чем и на рогах. Скрывающийся Гарик – зацепка любопытная, однако пока она мне ничего не дает. Конечно, не худо бы еще побеседовать на трезвую голову… На две трезвых головы, Новицкого и мою.
На прощание старый Ленчик нацарапал мне автограф на «Реконкисте» и даже порывался проводить до электрички. Однако еле смог доковылять до ворот, так что с пультом мне пришлось управляться самостоятельно. Мне и так еле-еле удалось втолковать осоловевшему поэту, на какую кнопку надлежит нажимать после моего ухода. На верхнюю, в левом ряду.
К счастью, эта простая операция все-таки оказалась Новицкому под силу. Я нарочно подождал, пока створки вновь не сойдутся, порадовался отсутствию былого скрежета и направился к станции. Прохладный ветерок помог мне быстро прийти в себя, и, пробираясь через крутой овражек, я сумел ни разу не оступиться, а к станционному зданию приблизился в здравом уме и почти в трезвой памяти. Оставалась только сонливость, с которой я и не собирался бороться. Наоборот – я намеревался поддаться ей немедленно, как только сяду в вагон электрички…
Черта с два удалось подремать! Стоило мне войти в полупустой вагон и устроиться поудобнее, как я был моментально атакован незнакомой девицей. Чрезвычайно общительным созданием лет шести или семи.
– Меня зовут Шура, – церемонно представилось юное создание. – А тебя?
– А меня – Яша, – покорно ответил я, осторожно озираясь в поисках Шуриной маман. Я надеялся, что та с ходу пресечет нашу беседу с девочкой, заподозрив во мне хотя бы маньяка. Однако сегодня по непонятным причинам я, как назло, вызывал абсолютное доверие не только у пожилых поэтов-песенников, но и у молодых мам. Симпатичная черноволосая женщина с вязаньем в руках лишь на мгновение оторвалась от спиц и ниток, не нашла во мне ничего угрожающего и вновь погрузилась в свое рукоделие. Больше помощи ждать было неоткуда.
– Поболтаем, Яша? – предложила мне девочка.
– Поболтаем, – тоскливо согласился я. На полчаса я был обречен оставаться в заложниках у этой маленькой разбойницы. А что делать?
Очень скоро я стал обладателем совершенно не нужных мне оперативных сведений и о самой малютке Шуре, и обо всей ее семье. Я узнал, что девочке шесть лет и две недели, что живут они на станции Мичуринец, что папу Шуры зовут Василий Ярославович и он работает путешественником («как Стенли или дядя Юра Сенкевич»), что мамулю зовут Гелена Германовна и она самый лучший художник в издательстве «Самокат». В знак особого расположения мне была явлена яркая книжка в переплете 7БЦ с мамулиными картинками – «Урфин Джюс и его деревянные солдаты». Рисунки были ничего себе, в духе Москвичева. Чтобы хоть немного осадить хвастливого ребенка, я, перелистав книжку, решил навести критику.
– А почему это солдаты в конце не такие, как в начале? – учительски-занудным тоном проговорил я. – Видишь, тут они злые, а тут – улыбаются. Они же деревянные!
– Ты, Яша, балбес, – рассудительно ответила юная Шурочка. – Ты что, никогда «Урфина Джюса» не читал?
Я вынужден был признаться, что читал давно и сюжет помню только в общих чертах.
– Я так и думала, – сурово подвела итог дочь путешественника Василия. – Если бы внимательно читал, не говорил бы таких глупостей. Солдаты сначала злые, потому что хмурые. А хмурые могут выполнять только злые приказы. Вот Урфин Джюс и и командует… В конце их всех берут в плен и вырезают на дереве улыбки. Каждому – по улыбке налицо.
– Понял-понял, – проговорил я. – И солдаты сразу начинают выполнять добрые приказы. Так?
– Ты все-таки балбес, Яша, – с сожалением в голосе заметила Шурочка. – Раз у них улыбки, зачем им вообще приказы?
– Ну, как же… – растерянно сказал я. – Мало ли…
Дочь художницы и путешественника очень по-взрослому вздохнула и все оставшееся время до Москвы рассказывала мне содержание книжки Волкова про Урфина Джюса. Я чувствовал, что перешел для нее из категории глуповатых взрослых в категорию глупеньких пацанов, которых – хочешь не хочешь – надо просвещать. Слушая ее обстоятельный рассказ про Страшилу и Железного Дровосека, я машинально кивал в нужных местах и думал о том, что скоро Шурочкиной маме придется искать другую работу. Веселый и безалаберный Бабкин, директор «Самоката», был хорошим детским поэтом и при этом никаким коммерсантом. Насколько я знаю, «Самокат» уже второй год сидел в минусах, перебивался с кредита на кредит, и его в ближайшие полгода должен был слопать издательский концерн «Форца». В «Форце» работают Улыбчивые дяденьки, но хватка у них железная. И придется Бабкину издавать вместо сказок кулинарные книги. Это выгоднее при их полиграфии, а на остальное плевать.
– Ты понял теперь? – с упреком спросила меня Шура, когда наша электричка, наконец, стала тормозить у одной из пригородных платформ Киевского вокзала.
– Так точно! – молодцевато улыбаясь, ответил я, как, вероятно, должны были бы говорить перевоспитанные деревянные солдаты У. Джюса, если не нуждались в добрых приказах. Но в том и фокус, что, по мнению умненькой Шурочки, ни в каких приказах они потребности не испытывали. Просто становились гражданскими, вот и все. Сказка да и только.
С Киевского я прямиком отправился домой, и уж дома взял-таки свое: отключил телефон и продрых почти до десяти вечера. Когда я выпью, то сплю потом обычно без сновидений или их не запоминаю. Вот и на сей раз сон мой в памяти никаких ощутимых следов не оставил – если не считать зыбкого чувства, что в Переделкино я съездил не зря. Что-то откопал. Теперь бы догадаться, что именно.