Фредерик Форсайт - День Шакала
Вернувшись к себе на восьмой этаж, он наконец прочитал письмо, начиная с подписи. И удивился, что письмо от Ковача, которого он уж год как не видел и который писать умел еще хуже, чем Ковальский — читать. Но кое-как разобрал, благо письмо было короткое.
Ковач писал, что друг прочел ему из газеты, будто Роден, Монклер и Кассон прячутся в этой гостинице, в Риме, вот он и подумал, может, и старина Ковальский там же, вдруг да письмо дойдет.
Потом он жаловался, что во Франции проходу нет от шпиков, проверяют бумаги на каждом углу, а дома не посидишь — велят потрошить ювелиров. Он, Ковач, сделал четверых, но толку чуть — вся выручка идет дяде, не то что в Будапеште, вот где была пожива, хоть и всего две недели.
И под конец — что с месяц назад видел Мишеля, а Мишель разговаривал с Жожо, тот говорит, маленькая Сильвия хворает, какая-то у нее «легкония», что ли, в общем, чего-то с кровью, пустяки, наверно, скоро поправится, не бери в голову, Виктор.
Но Виктор взял в голову. Совсем это было ни к чему, чтобы маленькая Сильвия хворала. Вообще-то за свои тридцать шесть лет Виктор Ковальский давно отвык волноваться. Ему было двенадцать, когда немцы захватили Польшу, а через год после этого за родителями приехали в черном фургоне. В этом возрасте он уже понимал, чем занимается его сестра в гостинице за собором, где жили немецкие офицеры; родители его так от этого огорчились, что пошли жаловаться военному коменданту, вот их и увезли. Партизан его возраст тоже не смутил. Первого своего немца он убил в пятнадцать лет. Когда пришли русские, ему было семнадцать, и он хорошо помнил, что родители его русских ненавидели и боялись и много рассказывали, как русские обходятся с поляками. Виктор ушел от партизан — их потом комиссар велел всех расстрелять — и подался в Чехословакию, таясь, как зверь от охотников. В Австрии долговязый исхудалый юнец, полумертвый от голода и объяснявшийся на пальцах, попал в лагерь для перемещенных лиц: в первые послевоенные годы таких, как он, было пруд пруди. На американских харчах он отъелся и весенней ночью сбежал из лагеря — сначала в Италию, а оттуда во Францию, потому что его лагерный приятель-поляк говорил по-французски. В Марселе он вломился ночью в магазин, убил всполошившегося хозяина — и приятель посоветовал ему записаться от греха в Иностранный легион, пока полиция не словила.
За шесть лет в Индокитае он и думать забыл о нормальной человеческой жизни. Война кончилась, и его отправили в Алжир, только сперва на шесть месяцев в учебный лагерь под Марселем. В Марселе он познакомился с крохотулькой Жюли, шлюшонкой-уборщицей в припортовом кабаке. К Жюли настырно приставал ее «кот», и Ковальский одним ударом бросил его на шесть метров и отключил на десять часов. Очухаться-то он очухался, но слова стал выговаривать странно — плохо срослась раздробленная челюсть.
Жюли понравился громадина-легионер, и несколько месяцев он провожал ее по ночам после работы домой, в грязнющую мансарду возле Старого порта. Любовь не любовь, а постельной возни хватало, только она жутко обозлилась, когда забеременела. Сказала, что от него, и он, пожалуй что, поверил, потому что очень хотелось поверить. Еще она сказала, что ребенок ей ни на кой не нужен, что есть тут одна старуха, которая свое дело знает. Ковальский дал ей оплеуху и пригрозил, что убьет. Через три месяца ему надо было ехать в Алжир, а покамест он сдружился с бывшим легионером Юзефом Гжибовским по кличке Жожо Поляк. В Индокитае ему отстрелили ногу, но во Франции повезло, нашлась до него охотница — веселая вдовушка, которая торговала на вокзале с тележки закусками для проезжающих, В 1953-м они поженились и с тех пор работали вдвоем: Жожо ковылял за каталкой, принимал деньги и давал сдачу. В свободные вечера он торчал в барах, куда захаживали легионеры из ближних казарм: все больше молодежь, новенькие, но однажды они повстречались с Ковальским.
С ним-то Ковальский и решил посоветоваться насчет ребенка, и Жожо согласился, что дело хорошее: все же оба воспитаны были в католической вере.
— А она хочет ребенка загубить, — сказал Виктор.
— Salope,[31] — сказал Жожо.
— Корова, — согласился Виктор. Они выпили еще по одной, мрачно поглядывая в зеркало за стойкой.
— Ребенок-то чем виноват? — сказал Виктор.
— Не говори, — подтвердил Жожо.
— Детей-то у меня никогда не было, — подумав, заметил Виктор.
— У меня тоже нет, хоть я женатый, — отозвался Жожо.
Уже под утро, изрядно нарезавшись, они надумали, что делать, и вылили за удачу с осоловелой серьезностью. На другой день Жожо припомнил свое обещание, но поговорить со своей мадам у него духу не хватило. Три дня он бродил вокруг да около, намекал на то на се и наконец, в постели, все ей выложил. К его изумлению, она с радостью согласилась, и дело было решено.
Виктор уехал в Алжир воевать в батальоне майора Родена, а в Марселе Жожо с супругою то улещивали, то запугивали Жюли. К отъезду Виктора она была уже на пятом месяце, для аборта поздно — как угрожающе сообщил Жожо сутенеру со сломанной челюстью, который опять увивался вокруг нее. Тот зарекся перебегать дорогу легионерам, хоть бы хромым, плюнул, выругался и стал искать другой источник дохода.
В декабре 1955 года Жюли родила голубоглазую, белокурую девочку, подписала какие надо бумаги и вернулась к прежним занятиям, а Жожо с женой назвали приемную дочку Сильвией. Виктору сообщили об этом письмом; читая его на казарменной койке, он был до странного обрадован, но радостью своей ни с кем не поделился. Жизнь его научила: если есть что свое, держи в тайне, а то отберут.
Однако же через три года перед отправкой в горы на трудное и опасное задание капеллан предложил ему сделать завещание. Такое Виктору никогда и в голову не приходило: хотя бы потому, что и завещать было нечего, все свое жалованье он оставлял в барах и бардаках, а что на нем — то казенное. Но капеллан заверил его, что времена теперь другие, что мало ли как оно бывает и что он имеет право; и с его помощью завещание было составлено. Все, что ни на есть, он завещал дочери Жозефа Гжибовского, бывшего легионера, проживающего в Марселе. Копия этого документа была подшита к его делу, которое хранилось в Париже, в министерстве внутренних сил. Когда имя его всплыло в связи с террористическими акциями 1961 года в Боне и Константине, досье это было затребовано вместе со многими другими в распоряжение Аксьон сервис. Оттуда съездили к Гжибовскому, выяснили, в чем дело. Ковальский, разумеется, об этом не узнал.
Он видел свою дочку два раза: в 1957-м, когда ему дали отпуск после ранения в ногу, и в 1960-м, сопровождая в Марсель подполковника Родена: тот выступал свидетелем на заседании военного трибунала. В первый раз ей было два года, во второй — четыре с половиной. Ковальский привозил кучу подарков Жожо и его жене и кучу игрушек для Сильвии. Они отлично поладили друг с другом — белокурая малютка и медведистый дядя Виктор. О ней по-прежнему не знал никто, даже Роден.
А теперь у нее какая-то «легкония» — и Ковальский все утро был не в себе. После обеда он поднялся наверх за стальным планшетом: Роден надеялся, что нынче из Франции сообщат, сколько денег накопилось на счету ОАС после полутора месяцев грабежей, и велел Ковальскому сходить на почтамт еще раз.
— А «легкония» — это что? — вдруг спросил капрал.
Роден защелкнул браслет и удивленно поглядел на него.
— Понятия не имею.
— Чего-то с кровью, — объяснил Ковальский.
Кассон, сидевший у окна с иллюстрированным журналом, рассмеялся.
— Лейкемия, наверное, — сказал он.
— Ну, и что это такое, сударь?
— Рак, — ответил Кассон. — Рак крови.
Ковальский перевел взгляд на Родена: чего толковать со штатским?
— Они это могут вылечить, les toubibs, mon colonel?[32]
— Нет, Ковальский, не могут. Это смертельная болезнь. А в чем дело?
— Да так, — буркнул Ковальский. — Читал — слово непонятное попалось.
И удалился. Может, Родену и было любопытно, с чего это вдруг его телохранителю, который и приказы-то разбирал чуть не по складам, вздумалось читать, но виду он не подал, а потом напрочь забыл об этом. Извещение пришло: общим счетом в швейцарских банках набралось уже больше двухсот пятидесяти тысяч.
Роден, довольный, сел к столу — писать инструкции о перечислении денег. Что собрана лишь половина обещанного, его не волновало. После смерти президента де Голля отбою не будет от промышленников и банкиров, прежде, бывало, так щедро финансировавших ОАС: они тут же выложат остальные двести пятьдесят тысяч. Те же самые мерзавцы, которые еще несколько недель назад отделывались от просьб о деньгах паскудными отговорками, что, мол, «постоянные неудачи и отсутствие инициативы со стороны патриотических сил в последние месяцы» не позволяют надеяться на возврат ранее внесенных сумм, — все они будут рады-радешеньки снова стать кредиторами новых хозяев возрожденной Франции.