Виктор Пронин - Банда 5
— Поговорили? — спросил Петрович.
— Немного, — рассмеялся Вандам. — Но по душам. Сейчас выясняют, кого из них как зовут... Могут и не вспомнить. — Он опять рассмеялся, показав ровные белые зубы.
— Не надо бы, — вздохнул Петрович.
— Почему? Честный мужской разговор. Ты мне, я тебе... Нет, Петрович, зря ты на меня бочку катишь!
— Не надо бы, — поморщившись, повторил Петрович. — Как-то ты передвигаешься по земле, везде оставляя следы. Наверняка человек десять видели вашу беседу... И все тебя запомнили, как не запомнить такого нарядного, всего из себя красивого да ловкого...
— Ну и что, Петрович, ну и что? Я готов ответить... Хулиганье, понимаешь, к порядочным людям цепляется, нигде проходу уже от них нет! — напористо и весело продолжал возмущаться Вандам.
— Не надо бы, — прокряхтел Петрович, поднимаясь со ступенек. — Плохо это... Ну да ладно... Всех уложил?
— До единого!
— Молодец, — сказал он без одобрения и опять тяжело вздохнул. Петрович вообще часто вздыхал, от усталости, от непосильного опыта, который нес на своих плечах, а может, и какие-то тяжкие предчувствия томили душу его. — Пошли в дом, нечего здесь людям глаза мозолить.
— Каким людям? — воскликнул Вандам. — Где люди?
В упор не вижу!
Не отвечая, Петрович вошел в дом, следом за ним, так и не проронив ни слова, неслышной тенью скользнул Афганец.
В комнате было достаточно просторно, прохладно, старые плетеные кресла позволяли расположиться удобно и надолго. Петрович открыл холодильник, достал бутылку кефира и, опустившись в кресло, принялся не торопясь прихлебывать прямо из широкого горлышка.
— Возьми и себе, — сказал Петрович Афганцу.
— Не могу... Перед такими делами не могу.
— Пройдет.
— Тогда и выпью, — улыбнулся Афганец и, выбрав себе кресло в самом углу, в полумраке осторожно опустился — видимо, и слабое потрескивание кресла, скрип палок и переплетений раздражали его.
Во дворе раздались голоса, но спокойные, приглушенные — очевидно, подошел еще кто-то. По отдельным словам Петрович и Афганец догадались, что Вандам опять кому-то рассказывает, как он уложил на трамвайные рельсы трех недоумков, которые решили с ним выяснить отношения.
— Представляешь, когда один хрястнулся мордой о рельсу, остальные вроде как удивились, не поверили, что так может быть, и решили, что их приятель поскользнулся... — Вандам весело рассмеялся. — Потом поскользнулся второй — хребтом об рельсу... Тогда до третьего начало что-то доходить, он развернулся и хотел было спасти свою жизнь бегством. — Вандам расхохотался.
Открылась дверь, и вошел Вобла. На губах его еще играла улыбка после рассказа Вандама.
— Привет, — сказал он и, подойдя к креслу, в котором расположился Петрович с кефиром, с некоторой почтительностью пожал руку. Петрович так и не приподнялся с кресла. Вобле это не понравилось, и, горделиво прижав подбородок к груди, он отошел в сторону, присел к столу.
— Что нового в большом мире? Какая жизнь протекает в правоохранительных коридорах? — спросил Петрович, с явным удовольствием продолжая высасывать кефир из бутылки.
Вобла не торопился отвечать, подчеркивая этим свою независимость. Он пришел на сходку в гражданской одежде — в светлых штанах, безрукавке, с полотняной кепкой на голове. Подождал, пока Вандам найдет себе место, усядется, замолчит наконец, потому что все это время из него безудержно лились слова о недавнем трамвайном приключении. Хотя никто уже его не слушал, он вспоминал все новые и новые подробности.
— Какой-то хмырь приходил сегодня из прокуратуры... Начальник следственного отдела... Долго с нашим сидел.
— О чем была речь? — спросил Петрович с такой уверенностью, будто Вобла обязан был это знать.
— И это узнал... О расстреле зеленого джипа.
— О своем участии ты ничего не сказал?
— А в чем было мое участие? — с какой-то болезненной обидой спросил Вобла и тут же замолчал, поняв, что не надо бы ему так отвечать, не надо бы отрицать свое участие.
Петрович посмотрел в темный угол, где сидел Афганец, их взгляды встретились и оба чуть заметно кивнули друг другу. Дескать, вот то, о чем мы говорили, вот оно и подтверждается.
— Ты считаешь, что в том деле не участвовал? — тихо спросил Петрович.
— Знаешь что?! — взвился Вобла. — Не надо мне пудрить мозги! Если вы устроили массовый расстрел без всякой надобности, то это ваши проблемы! Меня там не было! А сейчас я здесь, с вами. Чего еще?
— Да ты не волнуйся, Вобла, не надо так переживать. — Поднявшись из кресла, Петрович отечески похлопал его по плечу, но знал, отлично при этом помнил, что тот терпеть не мог, когда его называли Воблой. Кличка такая была, но пользовались ею у него за спиной, впрямую обращались иначе, — Валерой его звали.
— И ты, Осадок, не волнуйся! — сгоряча выкрикнул Вобла и тут же пожалел об этом. Не надо было ему Петровича называть Осадком. Хотя и фамилия у него была похожей — Осадчий, Михаил Петрович Осадчий.
— Понял. — Петрович кивнул устало, дескать, принял к сведению, дескать, как скажешь, Вобла, как скажешь. Не буду волноваться уж если не советуешь.
После этого разговор замолк, но повисло в воздухе какое-то напряжение, легкое недовольство друг другом. Стало ясно, что Вобла не умеет вести себя в приличном обществе, вываливается из общего тона, из принятых правил приличия.
Петрович хорошо знал, в чем тут дело.
Во-первых, Вобла был ментом и там поднабрался манер хамских и непочтительных. Но самое главное заключалось в том, что здесь, в этой компании, он был человеком Огородникова. По темноте своей и какой-то врожденной гордыне он считал себя вторым человеком в банде и, естественно, требовал к себе отношения как ко второму человеку после Огородникова. Другими словами, сейчас он был вроде как первым.
— Что сказал Илья, он придет? — спросил Петрович.
Это был удар.
Тихий, спокойный, не слишком даже болезненный, но удар сознательный. Петрович всем дал понять, что здесь Вобла представляет Огородникова. С одной стороны, он как бы проявил к нему уважение, признал особое его положение, но в то же время, и это было куда важнее и опаснее, своим вопросом Петрович отделил Воблу от остальных. Есть, дескать, мы, здесь собравшиеся, и есть Вобла, который стоит в стороне и кого-то там в меру своих скромных сил представляет.
— Не получается у него сегодня, — сдержанно ответил Вобла.
— Значит, не придет? — уточнил Петрович.
— Сказал же — не получается!
Воблу очень легко можно было вывести из себя, и Петрович это знал. Достаточно переспросить, как бы не понимая, уточнить, как бы не веря ему с первого раза, и тот начинал бледнеть, прижимать подбородок к груди и свирепеть, наливаться злостью.
— Но он ничего не отменил? — продолжал Петрович истязания.
— А чего это ему отменять?
— Видишь ли, Вобла... — В голосе Петровича чуть слышно, чуть различимо впервые прозвучал металл, жесткость, и все остро это почувствовали. — Видишь ли, Вобла, — в мертвой тишине проговорил Петрович... — Если он обещал, но не приехал... Это очень важно. Может быть, изменились обстоятельства, может быть, нельзя сегодня идти в гости по тому адресу, который он указал... Если ты знаешь совершенно точно, что в самом деле ничего не отменяется... Мы обязаны тебе поверить.
— Не отменяется! — резковато и потому опять без должной почтительности ответил Вобла.
— Тогда ладно, тогда другое дело, — примирительно проворчал под нос Петрович. — Как говорится, на твою ответственность.
— Не понял! — взвился Вобла. — На какую еще ответственность? Что ты несешь, Осадок?!
— Ты видел сегодня Илью?
— Видел. И что?
— После этого пришел сюда, передал нам его решение — все остается в силе. Правильно?
— Ну?
— Спрашиваю — правильно ли мы тебя поняли? — Невинным вопросом Петрович снова отделил Воблу от остальных.
— Правильно, все остается в силе.
— Вот и я о том же. — Петрович улыбнулся и обвел всех взглядом.
Перебранка оборвалась — все услышали хлопок калитки. На этот раз она хлопнула сильнее обычного, видимо, пришедший неосторожно выпустил ее из рук или бросил за спиной. Так и есть, в окно было видно — по дорожке идут Женя Елохин и Гена Шпынь. Совершенно разные, можно сказать, противоположные люди, но что-то тянуло их друг к другу. И приходили на сходки, и уходили вместе. Будто нутром чуяли, что порознь каждый из них слабее прочих, а когда они вместе, рядом, с ними уже нельзя было вести себя пренебрежительно или слишком уж насмешливо. Даже Вандам смирнел и не пытался найти в них что-то смешное.
Женя Елохин работал в автомастерской, чинил мятые кузова машин, другими словами, был жестянщиком, потому и кличка у него была соответствующая — Жесть, Жестянщик. Был он какой-то дергающийся, нервный, паникующий, вечно остерегающийся чего-то.
А Гена Шпынь выглядел неторопливым, даже тяжеловатым каким-то. Раньше он работал на донецкой шахте забойщиком, но шахту закрыли, он перебрался в Россию и прибился к банде. Оказалось, что дело это было ему по душе, не пришлось ломать себя, что-то преодолевать в себе. В банду он вписался легко и сразу. Звали его между собой Забоем. И в шахте он был забойщиком, и в банде тоже оказался забойщиком — кровавые дела у него получались как-то легче и без излишнего напряга. Надо кого-то завалить, значит, надо завалить, замочить, ну что ж, и это можно. Хотя после каждого рискового дела Забой крепко поддавал, и это продолжалось неделю-полторы. Но, выйдя из штопора, он опять был готов к работе. Поэтому, когда речь шла о нем, не всегда произносили слово Забой, иногда смягчали и выговаривали чуть иначе — Запой. Гена не обижался, он лишь усмехался про себя и укоризненно вертел головой — ну, дескать, ребята, вы и придумщики, ну, юмористы, прямо хазановы какие-то, прямо шифрины, мать вашу. Жил Забой, пристроившись к какой-то вдовушке с двумя детишками, круглые суммы оставлял себе, где-то прятал, а некруглые щедро отдавал вдовушке, она была и рада. На жизнь хватало, даже с базара кое-что брали, баловали себя.