Александр Ласкин - ГОГОЛЬ-МОГОЛЬ
Прямо-таки сражается с холстом. Выпад кистью, ткнул, отступил, затем атаковал.
Одновременно говорит:
– Знаете, пошло. Поначалу было трудно, а теперь работаю с наслаждением.
Мол, потребовал Аполлон к священной жертве. Так что будьте любезны немного потерпеть.
А лицо возвышенное-возвышенное. С таким лицом писать бы не заказные портреты, а какие-нибудь фрески в храмах.
Не уходи!
Он был бы доволен любой отсрочке. Ну не на месяц, так на несколько дней.
Пусть она не вернется к нему, но только посмотрит в его сторону. Авось зацепятся взглядами и немного поговорят.
О чем будут беседовать? Да о чем угодно. Все лучше, чем молчать и сердито надувать губы.
«… Странно, что мы никогда с Вами в наших беседах не касались вопроса о доброте. Любопытно узнать Ваше мнение!
То, что так часто приписывается доброте в человеке, а то, в большинстве случаев, попросту отсутствие основательных достоинств индивидуальности, активность коих заглушало бы такое мелкое хотя бы и необходимое свойство хорошего нрава. Вот почему у ничтожных натур с присущей ей хотя бы самой минимальной дозы доброты называют добрыми, - а сильные люди при самой большой доброте слывут только в тех случаях за добрых, если они сами сознательно добиваются этого… Вот что мне служит утешением в том, что я казался иногда не добрым к Вам, дор. моя Т.П… Кому бы это говорить - только не Вам… Желая Вам от всего сердца добра в самой достойной области нашего существования я иногда пренебрегал менее важными, хотя бы может быть и на первый взгляд весьма существенными обстоятельствами…»
Конечно, опять увиливает. То есть говорит одно, а думает другое. При этом очень рассчитывает на то, что она умеет читать между строк.
Не так уж и далеко он запрятал самое главное. Достаточно небольшого усилия, и все станет ясно.
Разве ей неизвестно, что видимость обманчива? Может показаться, что человек равнодушен, а на самом деле нет его внимательней и добрей.
Натюрморт
По некоторым из писем видно, что он художник. То есть человек, для которого натюрморты и пейзажи не существуют вне помыслов и чувств.
Вот, к примеру, он поднялся с постели, пока еще не думает о ней, а просто прислушивается к звукам утра.
«Я только что встал и, прежде чем приняться за работу, я хотел бы отдать некоторую дань празднику, который дает о себе знать даже здесь.
Какая-то необычайная тишина, на дворе фигуры двух девочек в белых платьях, и гул колоколов, я думаю этим исчерпывается впечатление сегодняшнего дня, день как я решил никуда не выходить и работать целый день. Мысленно я переношусь в природу, конечно к Вам на Сиверскую, и глубоко чувствую поэзию праздника, полного солнца и аромата цветов и увенчанный тем, что все это созерцаемо и прочувствуется такой душой как Ваша.
Сейчас я получил 2 письма от Зволянской, одно написано в моей Флорентийской мастерской - я сейчас узнал по конверту. Бумага и чернила моего письменного стола.
Она так живо описывает настроение моего итальянского убежища и меня так захватывает мощный дух Тосканы, что если бы на пути к Италии не Сиверская, я бы, в конце концов, умчался хотя бы на 2 недели.
Но, благодаря последнего обстоятельства, я начинаю видеть небывалую поэзию в моей мастерской Петербургской, я начинаю любить предметы, кот. свидетельствуют мне столько пережитых чувств и волнений. Мне мил этот стол, чернильница, неприхотливая почерневшая ручка, на которых устремлены взоры во время моих письменных общений с Вами, так же, как я полюбил испещренную пробковую стенку в моей телефонной будке…»
Так, без всякого специального намерения, получился натюрморт. Впрочем, в то же время чуть-чуть и портрет.
Бывают такие натюрмотры-портреты. Они изображают не только фрукты или поднос, но еще и человека.
Так сказать, два пишем, три в уме. Самого портретируемого на холсте нет, но он явно где-то невдалеке.
Эберлинг сказал о ручке с чернильницей, а думал о Тамаре Платоновне. Недавно с этими предметами она разделяла место на столе.
Возможно, это пик его откровенности. Впервые он признается в том, насколько его жизнь заполнена ею.
И все же к этой зарисовке внутреннего состояния он прибавляет постскриптум.
«Сегодня Вы будете мало обо мне думать. К Вам наверно приехали "Ваши"?!»
«Ваши» - это Василий Васильевич и, возможно, его родители. Рядовой визит будущих родственников накануне дня свадьбы.
Так вот он, Альфред Рудольфович, против. Раз вещи существуют для него в связи с нею, почему она должна отвлекаться на жениха?
Амбиции
Эберлинг всегда помнит о том, что он художник. И не просто художник, а настоящий талант. Однажды на этом основании он чуть не потребовал каких-то особых прав.
«Зачем я Вам писал эти пустые письма, только разве чтобы дать Вам оправдание в Вашем равнодушии ко мне, поощряя этим какую-то возмутительную поверхностную связь.
Нет я положительно не создан для такой посредственной жизни. Я в области моего творчества не уклоняюсь от самых отважных и головоломных задач.
Нельзя же требовать, чтобы я в жизни проявлял какую-то умеренность и вялость.
Я сегодня совсем не знаю, как Вам выразить все то, что меня уже 3 дня мучительно преследует, но хочу найти пока успокоение в констатировании Вам следующего факта: по Вашим письмам я чувствую, что Ваше внимание сильно увлечено чем-то совершенно для меня посторонним и что мешает Вам пристегнуть самое обыденное расположение ко мне…»
Он тут на самом деле «без ничего». Такой, как есть. Тщеславный, вздорный. Иногда очень льстивый, а порой чересчур дерзкий.
Фотокарточки обнаженной Тамары Платоновны ничто перед этим его раздеванием. Еще никогда мы его не видели в таком смятении.
Даже то, что Эберлинг пил с утра, его не оправдывает. Тем более, что от спиртного он совсем невменяемый.
Альфред Рудольфович как бы вдохновляется чувством обиды. Пользуется буквально любым поводом, чтобы еще раз ее упрекнуть.
Чуть ли не подсказывает: «Нужно иначе помочь!...», а потом спохватывается: «Я боюсь, что в конце концов не брошу это письмо, я даже не перечитываю его, чтобы не подвергнуть себя критике».
Где-то между примерками свадебного платья и отправлением приглашений на бракосочетание они встретились.
Еще несколько месяцев назад он не уставал рассыпаться в благодарностях, а теперь недоволен буквально всем.
«Просидев незаметно четыре часа в горьком раздумии я все же не могу не писать Вам.
Я думаю, что из чувства сострадания, желая меня успокоить, высказали мне больше чем надо Ваша искренность и сознание позволяло; но, к сожалению, и эта крайняя для Вас мера оказалась нецелесообразной, так как я в своих мыслях опять около самой мучительной истины. Если Вам удалось Вашим ласковым отношением вернуть на мгновение мое хорошее настроение, то только чтобы теперь вернуть к еще более глубокому и продолжительному отчаянию...»
Так что не помогла встреча, а только разбередила рану. Он уже начал привыкать к дистанции, а все оказалось насмарку.
Зачем было видеться, если потом ничего не будет? Только повод еще больше погрузиться во мрак.
Он и погружается. Не без того мазохистского удовольствия, которое испытывает человек, добровольно идущий на плаху.
«Я право не в силах дор. Т.П. Не уходите от меня так стихийно равнодушно, сопровождая это горе для меня такими лживыми успокоениями как ласк. словами».
Что тут скажешь? Можно только посочувствовать и порадоваться тому, что он все же остался жив.
Мгновения и вечность
Не наше, безусловно, дело, но все же заглянем в начало этой истории. И не из праздного любопытства, а только для того, чтобы кое-что уточнить.
Карсавина отнекивалась, как могла. Защищалась пригласительным билетом на свадьбу, старалась при каждом удобном случае упомянуть будущего супруга.
Если он и совсем не при чем, все равно скажет: «Мы с Василием Васильевичем…»
Словом, всячески старалась умалить свое значение, чуть ли не сказать, что сама по себе она уже не существует.
Эберлинг этим воспользовался. Буквально, поймал ее на слове. Когда Тамара Платоновна в очередной раз вспомнила будущего супруга, он попросил:
– У Вас с Мухиным впереди вечность, так одарите из этой вечности парой мгновений.
Может, ее подкупил шутливый тон? Ведь в самом деле вечность. Нельзя и сравнить жизнь после венчания с этим внезапным помрачением рассудка.
Хорошо, когда нет обязательств. Вроде как беседуешь с соседом по купе. Поезд приближается к месту неизбежного расставания, а ты все никак не завершишь разговор.
Опять волнения
Так что же теперь художник разволновался? Неужто рассчитывал эту ситуацию изменить?
Сначала как бы проверял: есть отклик или уже нет? Чувствовал, что она удаляется и пытался ее задержать.