Маурицио Джованни - Боль
— Это, по-твоему, называется транжирить деньги? А говорят, ты очень богат. Ладно, согласен, но только для того, чтобы ты не передумал.
Двести метров до «Гамбринуса» друзья прошли молча. Им пришлось идти против ветра, доктор одной рукой крепко держал свою шляпу, а другой сжимал ворот пальто. Ричарди засунул руки в карманы, его волосы растрепались. Он перебирал в уме сведения, которые собрал за утро, и чувствовал себя так, словно держал в руках части деревянной марионетки, не зная, как собрать из них куклу. Кроме того, у комиссара сложилось неприятное ощущение, что он явно что-то упускает, чему-то не придает достаточного значения. Чему?
Потирая ладони от холода, они вошли в кафе и сели за столик, где обычно садился Ричарди, — у стеклянной стены, за которой просматривалась улица Кьяйя. Доктор, тяжело дыша, снял шляпу, пальто и стянул с рук перчатки.
— Когда это было, чтобы такая погода в конце марта? Ты деревенский человек и горец, а я с моря, и скажу тебе, в детстве в Марекьяро я в это время года уже нырял со скал. Даже в Альпах во время войны в марте не было так холодно.
— Не жалуйся, в холоде ты лучше сохраняешься, так же как и твои трупы.
— Погоди, погоди! Я, кажется, начал слышать голоса, как Жанна д'Арк. По-моему, сейчас прозвучала острота. Но ты же комиссар, Ричарди? Ты мрачный, комиссар Ричарди, человек, который никогда не улыбается?
— Я действительно не улыбаюсь. Так что ты хотел мне сказать? Ты меня опередил, я собирался прийти к тебе во второй половине дня.
Модо грустно улыбнулся.
— Послушай, нас еще никогда так не торопили, давят даже из Рима, из министерства. Он кто, этот убитый, папа римский? Твой друг Гарцо, всегда такой приятный человек, сегодня утром уже два раза присылал ко мне своего курьера Понте. В управлении хотят сразу же узнать, есть ли в анализах и результатах вскрытия что-то новое.
— А что-то новое есть?
— Точно не скажу. Понимаешь, не уверен. То, о чем я говорил тебе вчера вечером, по-прежнему верно. Но есть и странности. Смутное ощущение, ничего более. Но ощущение есть.
К ним подошел официант. Ричарди заказал две неаполитанские слойки и две чашки кофе.
— Что за ощущение? Разве в твоей профессии бывают ощущения? Я думал, в ней есть место только строго научным методам?
— Вот теперь я тебя узнаю, язвительный комиссар Ричарди. Ты готов уже и науке указать ее место. Но наука может помочь твоим ощущениям — подтвердить их или опровергнуть.
Официант вернулся с заказом. Проголодавшийся доктор жадно набросился на слойку. Его темные, с проседью усы стали белыми от сахара, которым было посыпано рыхлое тесто. Откусывая каждый новый кусок, он стонал от наслаждения:
— Мм, спроси, что мне нравится в этом го роде, и я отвечу: слойки! Не море, не солнце, а слойки!
Ричарди, который питался в основном слойками и пиццей — день слойки, день пицца, — попытался снова привлечь внимание доктора к Вецци.
— Можно узнать о твоих ощущениях? Я понимаю, ты пожилой человек, но в последнее время проблемы заставляют тебя все время быть сосредоточенным.
— Послушай! Я в свои пятьдесят пять лет внимательней, чем два врача, которым по двадцать пять, вместе взятые. И ты это знаешь. Так вот, помнишь, я в самом начале говорил тебе про синяк под левым глазом как о возможном ударе кулаком.
Ричарди кивнул.
— Удар действительно был, и сильный. На скуле даже есть трещина, небольшая, но есть.
— Так в чем дело?
— Синяк не мог быть таким маленьким. Ты представляешь себе, сколько времени нужно, чтобы образовался синяк после такого удара? У него под глазом должно образоваться огромное синее пятно, а вместо этого — едва заметное пятнышко.
— И что это значит?
— Да все ты понял, по глазам вижу. Это значит, наш великий тенор, друг фашистских министров, черт бы его побрал, был уже мертвым или доживал последние секунды, когда его ударили. Его злое сердце уже не перекачивало почти ничего.
— Смотри, Бруно! В наши дни из-за твоих антифашистских замечаний может сильно достаться. Я тебя предупреждаю.
— Но у меня есть друзья в полиции! — И Модо широко улыбнулся ртом полным кофе со сливками, ибо, пока говорил, он не переставал жадно глотать свой напиток.
— Верно, есть. Итак, Вецци был уже мертв или умирал. Зачем было наносить ему удар, если он уже умер?
Ричарди впился взглядом в доктора, который сидел спиной к стеклянной стене. Сзади него девочка без левой руки и со следами колес телеги на маленькой искалеченной груди протянула им маленький сверток из лоскутьев и сказала:
— Это моя дочка. Я ее кормлю и купаю.
Комиссар вздохнул.
— Что-то не так? — спросил Модо, заметив на лице Ричарди внезапно отразившуюся боль.
— Приступ мигрени. Просто немного болит голова, — отмахнулся комиссар.
Как крепко держится человек за жизнь, когда она больше его не хочет, в ту минуту, когда цепляется за что-то руками перед тем, как полететь в пустоту. Сколько отчаяния в этой привязанности, целое море отчаяния!
«Это моя дочка. Я ее кормлю и купаю». Девочка, возможно, умерла ради того, чтобы поднять с земли сверток из тряпок, который неизвестно как оказался на улице под телегой. Боль. Столько боли.
— Странный ты человек, Ричарди. Все говорят, ты самый странный на свете. Знаешь, люди боятся твоего молчания и решительности. Ты ведешь себя так, словно хочешь отомстить. Но за что?
— Послушай, доктор. Мне нравится разговаривать с тобой. Ты хороший и честный человек. И если у тебя есть что-то лишнее, ты отдаешь другим, а это немало в наше время. Но прошу тебя, не спрашивай меня больше ни о чем, если хочешь, чтобы я и дальше разговаривал с тобой.
— Хорошо, извини. Но когда люди работают вместе, они привязываются друг к другу. Иногда твое лицо отражает боль. А я знаю, что такое боль, уж можешь мне поверить.
«Нет, ты этого не знаешь, — подумал Ричарди. — Ты знаешь беды и жалобы, но боль — нет. Она приходит и отравляет воздух, которым ты дышишь. После нее в носу остается мерзкий сладковатый запах, как от гнили. Это гниет твоя душа».
— Спасибо, доктор. Без тебя я бы покончил с собой. Буду сообщать тебе, когда в расследовании станет появляться что-то новое. Можно вопрос, так, из любопытства? — добавил Ричарди, уже вставая. — Почему ты сказал это мне, а не курьеру Понте?
— Видишь ли, у твоего друга Гарцо черный мундир, а у тебя черное только настроение. Когда будешь уходить, заплати по счету, уговор есть уговор.* * *Подойдя к своему кабинету, комиссар обнаружил у двери и Майоне, и Понте. Он кивнул бригадиру, сделал вид, что не заметил курьера, и вошел внутрь. Бригадир вошел вслед за ним, снял пальто и попытался закрыть дверь, но курьер просунул в кабинет голову и сказал:
— Доктор, извините, но я не могу промолчать, иначе мне не поздоровится. Доктор Гарцо сказал, чтобы вы пришли к нему, как только вернетесь. Он даже обедать не пошел!
— Если ему так необходимо говорить с комиссаром, почему он не придет сам? — съязвил Майоне.
— Вы в своем уме, бригадир? Он выходит из своего кабинета только к начальнику управления! Прошу вас, комиссар, очень прошу, избавьте меня от этой напасти.
— Понте, в данный момент у меня много работы, я веду расследование, и заместитель начальника знает об этом, во всяком случае, должен знать. Если располагает информацией, которая проливает свет на истину, пусть пришлет ее мне. Если нет, пусть даст письменное распоряжение, что я должен идти к нему, вместо того чтобы работать. Он сам запретил мне заниматься чем-либо, кроме работы.
Понте тяжело вздохнул:
— Хорошо, доктор, я вас понял, передам ваш ответ, да поможет мне Бог. Делайте, как вам удобно.
Когда курьер ушел, Майоне сел, достал блокнот и заговорил:
— Итак, Вецци ходил на побережье к Везувию, так он поступал всегда по приезде в Неаполь. Они — он и его секретарь Басси — приехали поездом двадцать первого вечером. Кстати, обслуга в гостинице относилась к нему с отвращением. Говорят, он устраивал разнос любому, кто случайно попадался под руку, ему никогда ничего не нравилось, он был вечно всем недоволен. Однако ничего особенного не произошло. Таких ссор, чтобы предположить, что обиженный мог его убить, у него не было ни с кем. Генеральная репетиция была назначена на шесть часов в понедельник, двадцать третьего числа. Вецци ушел в четыре и вернулся поздно вечером, то есть сразу после репетиции. Портье хорошо его запомнил, поскольку спросил, не вызвать ли ему экипаж, Вецци же в ответ велел ему заниматься своими делами. Вчера Вецци ушел из гостиницы в театр в шесть часов в длинном черном пальто, которое нам известно, широкополой шляпе, тоже черной, и белом шерстяном шарфе, им он укутывал лицо от ветра. Портье пожелал ему удачи, Вецци «сделал рожки» — поднял два пальца от сглаза и недовольно посмотрел на него. Это все. Кстати, море штормит, волны достигают самых стен гостиницы.
Ричарди слушал этот рассказ внимательно, уперев голову в сцепленные руки и не сводя взгляда с Майоне.