Патриция Корнуэлл - Последняя инстанция
— То, чем я занимаюсь. Все вокруг напоминает о работе. Да ну, что рассказывать.
— Мне как раз хочется послушать, — говорит она.
— Глупости все это.
Она ждет, как терпеливый рыбак, зная, что я уже заглотила наживку. И тут — подсечка. Привожу Анне примеры из жизни, на мой взгляд, нелепые. Скажем, я не пью томатный сок и «Кровавую Мери», потому что, когда начинает таять лед, получается очень похоже на сворачивающуюся кровь, которая отделяется от сыворотки. В медицинском училище я перестала есть печень, да и сама мысль употребить в пищу какой-нибудь внутренний орган кажется мне дикостью. Помню, однажды утром мы с Бентоном гуляли по берегу на острове Хилтон-Хед и отхлынувшая волна обнажила морщинистую гладь серого песка, которая до невозможности походила на внутреннюю поверхность желудка. Мысли выписывают замысловатые кульбиты, крутятся и куролесят, как им заблагорассудится, и на память впервые за многие годы приходит поездка во Францию. Это был один из тех редких случаев, когда мы с Бентоном решили плюнуть на все и проехаться по лучшим бургундским винодельням, где нас приняла в свои объятия блаженная обитель Друэна и Дуката. Мы пробовали вино прямо из бочонков: шамбертен, монтраше, мюзини и бон-романе.
— Некоторые вещи меня невыразимо трогали. — Я и не думала, что где-то в глубине памяти запрятаны такие воспоминания. — Помню, как свет весеннего солнца менялся на склонах и шишковатых хребтах зимних виноградников, которые точно в ряд стояли, протягивая вверх плети, готовые отдать нам лучшее, что у них есть: свою суть. А мы, бездушные, часто даже не пытаемся распробовать их, раскусить их характер, нам вечно некогда увидеть гармонию в мягких полутонах, услышать симфонию, которую изысканный напиток исполняет на нашем языке. — Голос уходит куда-то вдаль. Анна безмолвно ждет, когда я вернусь. — Вот и меня так же спрашивают только об убийствах, — продолжаю я. — Людей занимают только ужасы, которые я вижу изо дня в день, а у меня есть и другие интересы. Я не какая-нибудь извращенка со съехавшей крышей.
— Тебе одиноко, — мягко замечает Анна. — Тебя не понимают. Возможно, ты обезличена, так же как и твои мертвые «клиенты».
Я продолжаю проводить аналогии, описывая нашу с Бентоном поездку по Франции. Мы отдыхали несколько недель и доехали до Бордо. Чем дальше к югу, тем краснее становились крыши. Нежное касание первых весенних лучей пробудило к жизни нереальную зелень первой листвы, к морю устремились мелкие вены источников и крупные артерии рек, совсем как в живом существе: все кровеносные сосуды начинаются и заканчиваются у сердца.
— Удивительно, как симметрична природа; с высоты птичьего полета речушки и притоки похожи на кровеносную систему, а скалы напоминают старые раздробленные кости, — продолжаю я. — Мозг рождается гладким, со временем обрастая складками и извилинами. Вот так же и горы. Только им на развитие требуются тысячелетия. Мы подчиняемся одним и тем же законам физики. А с другой стороны, не совсем. Например, мозг внешне совсем не похож на свою сущность. Если в нем как следует покопаться, он так же увлекателен, как любой гриб.
Анна кивает. Спрашивает, поверяла ли я свои мысли Бентону. Отвечают: нет. Ей интересно, почему я не испытывала потребности поделиться на первый взгляд невинными наблюдениями с возлюбленным, и я заявляю, что мне надо подумать. Я не готова ответить на этот вопрос.
— Нет, — подталкивает она. — Не думай. Почувствуй.
Размышляю.
— Нет же, Кей, чувствуй. Ощути. — Она прикладывает руку к сердцу.
— Мне надо подумать. Всем, что у меня есть, я обязана рассудку, — отвечаю, как бы себе в защиту, почти огрызаясь. Выхожу из непривычного пространства, в котором только что пребывала. Теперь я снова в гостиной, перевариваю все, что со мной произошло.
— Ты добилась многого благодаря знанию, — говорит моя собеседница. — Знание мы постигаем, а чтобы его постичь, надо мыслить. Мысли часто скрадывают правду. Почему ты не хотела открывать Бентону свою поэтическую сторону?
— Потому что я ее не признаю, эту поэзию. Она бесполезна. Если я буду в суде сравнивать мозг с грибом, то ничего не добьюсь.
— Ах. — Анна снова кивает. — Ты постоянно прибегаешь в суде к аналогиям. Поэтому ты мощный свидетель. У тебя в голове рождаются образы, понятные среднему человеку. Почему ты не рассказывала Бентону про те ассоциации, которыми только что поделилась со мной?
Прекращаю раскачиваться в кресле, перекладываю сломанную руку поудобнее, опустив гипс на колени. Отворачиваюсь от Анны и гляжу на реку. Вдруг во мне проснулась уклончивость, я даже почувствовала себя сродни Буфорду Райтеру. Вокруг старого платана расположились несколько десятков диких гусей. Они расселись в траве, как длинношеие тыквы, надулись, распушились на холоде и что-то поклевывают вокруг себя.
— Не надо рассматривать меня через лупу, — говорю ей. — Дело не в том, что я не хотела рассказывать Бентону. Я вообще никому такого не рассказывала. Мне не надо, чтобы кто-то знал. А если озвучивать непроизвольные видения и ассоциации, тогда... ну, тогда...
Анна снова кивает, теперь уже с большим пониманием.
— Отказываясь от своих образов, ты не позволяешь подключиться воображению, — заканчивает она мою мысль.
— Я должна быть объективной, полагаться на факты. Ты сама прекрасно знаешь.
Изучив меня взглядом, она замечает:
— Дело только в этом? А может быть, ты не хочешь подвергать себя страшным мучениям, которые непременно грядут, лишь только ты дашь волю воображению? — Она подается ближе, опершись локтями о колени и жестикулируя. — Что, если, к примеру, — Анна делает многозначительную паузу, — опираясь на научные и медицинские факты и подключив воображение, ты воспроизведешь во всех подробностях последние минуты жизни Дианы Брэй? Если бы ты была способна просматривать образы как фильм — видеть, как на нее напали, как она истекает кровью, как ее бьют и кусают? Видеть, как она умирает?
— Непередаваемый ужас, — едва дыша отвечаю я.
— Зато какое мощное воздействие на присяжных...
Нервные мурашки пронеслись под кожей, как стайка мелких рыбешек.
— Если все же, как ты выразилась, взглянуть на тебя через увеличительное стекло, — продолжает Анна, — куда мы упремся? Возможно, тебе придется просмотреть и «киноленту» со смертью Бентона.
Закрываю глаза. Сопротивляюсь. Нет, только не это. Боже, лишь бы не видеть. Вспышкой мелькнуло перед глазами: в темноте лицо Бентона, на него направлено дуло пистолета, кто-то взводит курок, щелкает сталь — его заковывают в наручники. Насмешки. Они его наверняка поддразнивали: «Ну что, мистер ФБР, ты же у нас такой умненький. Что теперь будешь делать, судебный психолог? Прочтешь мои мысли, а?» Он бы не стал отвечать. Не стал бы задавать вопросов, пока похитители тащили его в маленький продуктовый магазинчик на западной окраине университета штата Пенсильвания. Бентон готовился умереть. Его наверняка пытали и мучили, именно на этом он и сосредоточил усилия: как вычеркнуть уготованные ему боль и унижение, которым он непременно подвергся бы, будь у убийц достаточно времени. Мрак, вспыхивает огонек спички. В свете крохотного пламени, дрожащего от малейшего шороха, колеблется его лицо, а подонки, два свихнувшихся психопата, передвигаются в пустоте загаженного пакистанского ларька с продуктами. Покончив с Бентоном, они подпалят эту жалкую забегаловку.
Глаза сами собой широко распахнулись. Анна что-то мне говорит. По вискам, как насекомые, ползут капельки холодного пота.
— Прости, ты что-то сказала?
— Очень болезненно, очень. — Ее лицо смягчается от сострадания. — Я вообразить себе такое не могла.
Бентон снова входит в мой разум. На нем любимые брюки-хаки и кроссовки «Saucony». Он только эту фирму носил. Я даже его, бывало, поддразнивала фирмачом — уж если ему что нравилось, тут он оказывался страшно разборчив. И еще на нем была старая толстовка, которую ему когда-то подарила Люси — ярко-оранжевые буквы на темно-синем фоне; с годами она выгорела и стала мягкой. Бентон отрезал рукава, потому что они были коротковаты. Я всегда им любовалась, когда он надевал эту старую заношенную футболку. Вот он: седые волосы, точеный профиль, а в напряженных темных глазах прячутся тайны. Пальцы слегка сжимают подлокотники кресла. Пальцы пианиста, длинные и тонкие, очень выразительные в разговоре и нежные, когда касаются меня (в последнее время все реже и реже). Проговариваю это вслух, чтобы Анна слышала, описываю его как живого — человека, которого уже год нет на свете.
— Как ты думаешь, какие секреты он от тебя утаивал? — спрашивает Анна. — Какие тайны ты читала в его глазах?
— О Боже! Да в основном по работе. — Голос дрожит, сердце пустилось вразлет от страха. — Он много чего держал при себе. Подробности некоторых дел: считал, будто они слишком ужасны, чтобы кому-нибудь рассказывать.