Борис Старлинг - Шторм
Все, что успевает мальчик, это отпрянуть и закрыть руками лицо. Челюсти впиваются в его предплечье, пес трясет головой, стараясь его порвать. Собственный вопль он слышит словно со стороны. Кэтрин плачет, Герой глухо рычит.
Мальчик чувствует, как по ногам растекается влажное тепло. А в воздухе распространяется вонь.
– Глянь, Айлиш, – звучит издевательский голос Крэйга, – маленький гаденыш обделался.
И то же самое снова повторилось той ночью. Элизабет уже мертва, искалечена, почти все доведено до конца, но тут, внезапно, стук бегущих лап, лай. Все как тогда. Он задается вопросом, не чудится ли это ему, хотя, еще не успев обернуться, знает, что нет.
Собака, большущая, черная, появляется из темноты, и его желудок реагирует сильным позывом. Ему не остается ничего другого, как спустить штаны и опорожниться на месте. Собака приближается, он сидит со спущенными брюками и выставленными на обозрение гениталиями, и тут находящаяся в клетке змея неожиданно разворачивает свои кольца и шипит.
Собака замирает на месте.
Змея шипит снова. Собака поворачивается и прыжками уносится в ночь.
Опасность миновала, но его все равно колотит. Он натягивает брюки прямо на перепачканную, не подтертую задницу. Руки его дрожат так сильно, что единственное, что он может сделать, – это привязать конечности и закрепить на груди змею.
До самой фермы он несет с собой вонь собственных фекалий, но когда добирается до места, уже успокаивается. Во всяком случае, в достаточной степени для того чтобы вспомнить урок, преподнесенный предыдущим случаем. На сей раз он открывает ворота, выводит ближайшую свинью наружу и, забрав из машины запасной нож, убивает ее только у воды. Омывая себя кровью и упиваясь краткой ремиссией своего безумия.
* * *Еще свежи шрамы от собачьих зубов, когда Айлиш вечером зовет его в свою комнату.
Они с Крэйгом собрались в деревню на танцульки. На Айлиш черное платье, которое застегивается на спине. Ряд пуговиц тянется от копчика до задней части шеи.
– Помоги мне с этим, – говорит она. – Застегни.
Она поворачивается к мальчику спиной, показывая рукой, где нужно застегивать. Он пересекает комнату и берется за самую нижнюю пуговичку пальцами. Она маленькая, неудобная, никак не лезет в петлю. Он пытается застегнуть ее, раз, другой, а она выскальзывает. Всякий раз, когда он берется за пуговицу, ткань отстает от ее кожи и он видит округлые выпуклости верхней части ягодиц. На ней нет нижнего белья.
Пуговица проскальзывает в дырочку. Он переходит к следующей, но с ней еще труднее.
– Какого черта ты возишься?
Она оборачивает голову назад, чтобы посмотреть. Дуга ее левой груди обнажена.
Пуговица остается у него в руке.
– Оторвал? Нет, это ж подумать только!
Она поворачивается к нему лицом. Платье соскальзывает с ее плеч и оказывается на бедрах.
Ее грудь почти упирается ему в лицо, и он чувствует, как твердеющий конец выпячивает ткань брюк. Его руки движутся, чтобы поправить это, прежде чем она заметит, но слишком поздно. Она уже смотрит вниз, она уже видит, что происходит.
– Ты отвратительное животное. – В ее низком голосе звучит злобная уверенность. – Скотина! Мразь. – Она наотмашь закатывает ему пощечину. – Тварь, вот ты кто. Хуже собаки.
Раздавленный стыдом, он не находит слов, чтобы возразить.
– Я не могу позволить тебе жить в одной комнате с твоей сестрой. Это, – она кивает на его пах, – может закончиться невесть чем.
Она хватает его за ухо и тащит через гостиную, прямо в подвал. Воздух там влажный, и шум моря отдается глухим, искаженным эхом.
– Теперь ты будешь жить здесь, маленький ублюдок.
Они переносят туда его кровать, и там он действительно живет. Ему разрешают ходить в школу и есть, но он всегда спит здесь, в недрах дома. Помещение примыкает к паровому котлу, поэтому там даже в разгар зимы стоит нестерпимая жара. Он вечно потеет, вокруг него лишь голые стены, а весь мир остается там, наверху.
Здесь, в подземелье, на полпути между жизнью и смертью, он молится о том, чтобы все на земле, кроме него самого, умерли, а потом задумывается о том, каково это, уже быть мертвым.
Его приготовления скрупулезны. Подвал – это место, где хранится всякая рухлядь, и там он находит древесный уголь и длинное зеркало. Во время своих походов наверх, "на большую землю", он собирает другие ингредиенты: порошок талька из ванной Айлиш, шафран, краску кошениль, нож из кухни, голубой мел из школы.
Все готово.
Он помещает зеркало рядом со своей койкой.
Сначала лицо. Первым делом тальк, чтобы скрыть живой цвет кожи. Древесный уголь размазывается под глазами, образуя круги, выглядящие темными провалами. На губах голубой мел. Ребрами ладоней он яростно трет глаза, пока они не наливаются кровью.
Потом тело. Смешивая шафран и кошениль, он получает жидкость, похожую на кровь. Потом берет старую футболку, протыкает ножом в пяти или шести местах и надевает, смочив "кровью" ткань вокруг дыр.
Он ложится на кровать и смотрит в зеркало, сохраняя полную неподвижность. Его глаза не моргают и не движутся, его тело не шелохнется. Он мертв и вместе с тем жив, более чем когда бы то ни было. Теперь их двое, он и отражение, столь желанное для него, его единственный друг и истинный возлюбленный.
На этой земле нет магии, но есть жизнь, и есть смерть, уравновешивающая рождение.
Этот образ воссоздается им время от времени, под настроение. Иногда он делает это по нескольку ночей подряд, иногда не делает месяцами. В эти промежутки он мысленно удаляется в свой парадиз, место, столь далекое от его ада.
Преломленный солнечный свет окрашивает плывущие облака над притопленной землей, где между длинными, растопыренными, влажными пальцами узких морских заливов попадаются островки травы и иловые наносы. Здесь он обретает уединение, настолько полное, какое только возможно пожелать. Море окружает его со всех сторон, одно и то же во всех направлениях, но вместе с тем всюду разное. Оно никогда не бывает статичным, никогда не надоедает и, оставаясь самим собой в любой отдельно взятый момент, на любом отдельно взятом участке, образует узор, которого никогда не бывало раньше и который никогда не повторится вновь. Это не однородная сущность, но мириады частиц воды, потоков, слоев и струй, пребывающих в бесконечном, хаотичном и в то же время потрясающе гармоничном движении. Они сходятся и расходятся, вспучиваются и опадают, перемешиваются, вспениваются, взметаются вверх и погружаются в глубину. За морем он наблюдает часами, и оно, успокаивающее, убаюкивающее, проникает в него и заполняет его если не водой, то своим ни на что не похожим шумом. И все время, пока плывет его лодка, пока ее нос рассекает поверхность, он соприкасается с непрекращающимся, беспрерывным актом слившихся воедино творения и разрушения.
Наконец он видит его. Островок, окруженный изменчивым, плещущимся простором, странный, несообразный, вызывающий. Возносящийся над волнами, словно последняя горная вершина некой затонувшей земли. Его очертания представляют собой хаотическую неразбериху рифов и шхер. За венчающими остров пиками, как за флагштоками, тянутся знамена облаков. Над утесами кружат белоснежные морские птицы. Подплывая ближе, он видит, что цвет, воспринимавшийся издалека как однородно-зеленый, в действительности имеет множество оттенков. Нижние склоны покрывает ярко-зеленый приморский подорожник, чуть выше растет рыжеватая трава, еще выше на буром камне видны фиолетовые россыпи полевых цветов, голые черные скалы и желтеющие каменные осыпи. В тусклом закатном свете, мечущемся между отражающими поверхностями неба и моря, эти цвета наполняют атмосферу мягкой, ласкающей энергией. Он находится на вершине, почти лунной в своей оголенности. Ветер и вода сдули и смыли почву и траву почти отовсюду, кроме укромных лощин, где растительность укоренилась прочно, наперекор стихиям. На склоне, обращенном к морю, видны процарапанные в граните борозды, словно некий великан скреб скалы ногтями. Разбросанные обломки потерпевшего крушения самолета валяются неподалеку от вершины, отбеленные дождем, как шишковатые кости.
Прямо над его головой выделывает замысловатые, акробатические кульбиты пара перелетных соколов. Внезапно, без предупреждения, они пикируют прямо на утес и лишь в последнее мгновение резко меняют направление полета и проносятся прямо сквозь стайку куликов-сорочаев, разлетающихся с пронзительными криками.
Теперь настает черед глупышей, скользящих длинными спиралями, как миниатюрные альбатросы. Они пролетают близко от него и опускаются на ближние уступы, так, чтобы получше рассмотреть стоящего среди них чужака. Их короткие тела и толстые шеи не вяжутся с широкой элегантностью размаха их крыльев. Создается впечатление, что это два разных существа, соединенные вместе.
Удовлетворив свое любопытство, эти жирные добродушные птицы вновь устремляются к морю, и он провожает их взглядом, пока они не превращаются в крохотные, то зависающие, то хаотично кружащие далеко внизу над водой белые точки. Если присмотреться, то можно различить и бакланов, выписывающих ленивые круги, а потом вдруг складывающих крылья и, рассыпая фонтаны брызг, ныряющих в воду. У него создается впечатление, что он смотрит не столько вниз на море, сколько вверх, на заполненное снежными хлопьями ночное небо. Какофония голосов образует непробиваемый барьер звука, внутри которого он различает отдельные крики разных птиц – как безобразные, режущие слух, так и более приемлемые для человеческого уха. Обрывками доносятся и отдаленные, дрейфующие по ветру на манер пения сирен голоса морских котиков. Но самые странные звуки издает ветер, продувающий, со стонами и вздохами, морские пещеры и выплескивающий свои жалобы к вершинам утесов, увлекая его вниз.