Гелий Рябов - Странный Фаломеев
— Моя фомилия Риттер. Отто Риттер, обер-лейтенант четырнадцатого Полка Люфтваффе, — сказал летчик.
— Нацист?
— У него мои бумаги… — летчик бросил взгляд в сторону Кузина. — Проверьте, там нет членского билета НСДАП,[2] вы же знаете, для каждого национал-социалиста он обязателен…
— Кто ваши родители?
— Обыватели, торгуют бельем…
— Отец, конечно, штурмовик?
— Он участвовал в движении… На первых порах.
— Были в Гитлерюгенд?
— Был.
— Почему же не наци?
— Понимаете… — немец оглянулся, словно боялся, что его могут подслушать, — у брата отца… моя тетка… Она — еврейка, понимаете? У нас были неприятности, но у дяди хватило ума развестись. — Он заглянул Фаломееву в глаза: — Это было давно, все забыто, я надеюсь, что вы как порядочный человек не сообщите об этом при допросе… Я имею в виду — когда вы попадете к нам в плен, вас же будут допрашивать. — В его тоне не было и намека на издевку, он говорил искренне.
Тоня понимала не все, но общий смысл разговора был ясен, она думала о том, что Кузин, пусть стихийно, но — прав, и немца нужно немедленно убить, не расстрелять, как сказал Фаломеев, а убить как бешеную собаку. Она закончила перевод, Кузин сжал губы:
— Давай пистолет.
Фаломеев вернул ТТ:
— Человек твоей профессии…
— Что ты знаешь о моей профессии! — взорвался Кузин. — Запомни: я просто Кузин!
— С пистолетом… — подмигнул Фаломеев. Он решил, что немцу нужно сказать про ответственность за уничтожение мирного поезда, о том, что он, Риттер, полностью разделяет эту ответственность с бандитами из Люфтваффе, которые убили гражданских людей, сказать о возмездии за все, но у немца было отрешенное лицо, и Фаломеев понял, что говорить ничего не нужно, потому что такие слова не должно произносить всуе. — Идем к лесу, — сказал он. — Зиновьев, Тоня, потом вы с немцем. Я замыкаю.
Двинулись — как он приказал.
То, что они издали приняли за лес, оказалось всего лишь рощей — кудрявой, пасторальной, для полноты картины не хватало овец и пастухов в панталонах. Деревья были тоненькие, друг от друга стояли далеко, сразу было видно, что выросли они не сами по себе, — видимо, прежний владелец этих земель хотел усладить себя охотой и приятным времяпрепровождением, да так и не успел. Кузин окинул прозрачные ряды сосредоточенным взглядом, хмыкнул и насмешливо посмотрел на Фаломеева. «Ну что, спрятались? — говорил его взгляд. — Куда прикажете теперь?»
Слева, на опушке, виднелось несколько прошлогодних стогов, сметанных высоко, на верхушке каждого торчал шест, вся опушка уходила круто в гору.
— Обоснуемся здесь. — Фаломеев для чего-то ткнул в каждый стог носком ботинка, призывно взмахнул рукой: — 18.30 на моих, располагайтесь… Герасимов, не спать. Рассветет — двинемся.
— Я не понимаю, почему нужно отдыхать, — Кузин напирал, — по мне — так наоборот: идти, и как можно быстрее, пока немцам не до нас!
— Я совершенно согласен! — выкрикнул Зиновьев.
— Кто еще так думает? — Фаломеев смотрел тяжело, ему явно не хотелось пускаться в пространные объяснения. — Антонина? Ты, Герасимов? Хорошо, я объясню, хотя, Кузин, тебя ведь чему-то учили…
— А это не твое дело… — Кузин по-прежнему был непримирим и «свое» не обсуждал.
— Специальные подразделения немцев уже выброшены на путях отхода беженцев и отдельных воинских групп. Их задача — выявить партийный и советский актив, командиров и комиссаров Красной Армии, евреев, конечно…
— Среди нас, слава Богу, нет, — заметил Зиновьев.
— …Поэтому — азы дела: не попасть в пик немецкой внимательности, проскочить, не напороться. — Фаломеев не среагировал на реплику Зиновьева. — До рассвета переждем здесь, сориентируемся, а там видно будет…
— Чего есть будем? — вдруг спросил Герасимов. — И пить? Пить-то ведь хочется… — он облизал пересохшие губы.
Тоня раскрыла сумку: кроме печенья и конфет, в ней была непочатая бутылка шампанского, Зиновьев схватил ее: «Абрау-дюрсо, брют», — обиженно посмотрел на Тоню: — Чего это? Тоня пожала плечами, объяснять не хотелось. Остальные вывернули карманы. У Герасимова была мятая пачка «Казбека», у Зиновьева — два слипшихся, в крошках, леденца — свой чемодан он потерял во время бомбежки, там были и шпроты, и сардины, и севрюга с осетриной — он обожал рыбу, и даже две подсохших французских булки. Обо всем рассказал с гордостью, причмокивая, отчего даже невозмутимый Герасимов в сердцах плюнул: «Дурак!» Зиновьев обиделся и замолчал. У Кузина вообще ничего не было, немца не спрашивали.
— Не густо… — подытожил Фаломеев.
— Труба, — кивнул Герасимов. — Однако, может, найдем чего? — Он улыбнулся и направился на край поляны, остальные потянулись за ним, расслабленно разговаривая о пустяках, на всех нашла беспричинная болтливость, даже немец о чем-то спросил Фаломеева, тот обернулся и отрицательно покачал головой. «Говорит, что у него пачка шоколада и галеты, готов поделиться…» «А пошел он…» — Кузин оглянулся на Тоню и, сбавив голос, сказал, что хотел.
— Глядите! — хриплым шепотом произнес Герасимов.
Край поляны был откосист, обрывист даже — круто уходила вниз земля — сравнительно большой котлован со следами свежей разработки (здесь добывали гравий и гальку) был изрыт воронками от авиабомб, валялся перевернутый мотоцикл с коляской, убитая лошадь, опрокинувшаяся вместе с телегой, и два трупа — возчик в телогрейке и женщина в белой кофточке.
— Живые, наверно, ушли… — Фаломеев посмотрел на немца, тот съежился, сделал шаг назад. — Боишься, — по-русски сказал Фаломеев. — Это хорошо, что ты боишься… — Оглянулся на Кузина: — Спрячь…
У Кузина плясал в руке пистолет, он дергал шеей, выбрасывая слова, и сразу стал похож на уличного хулигана: «И это ему простишь, и это?! Ты погляди, погляди, что они делали! На бомбардировщике гонялись за каждым отдельно! Ты видел такое? Это возможно, возможно, нет?» — «Охолони… — Фаломеев на всякий случай загородил собою немца, — я не судья, чтобы казнить-миловать, и тебе не советую». — «А мне плевать на твои советы! — орал Кузин. — Ты лучше отойди, а то ведь и пулю сглотнешь!» — «Охолони, — повторил Фаломеев, — достоинство роняешь, он ведь может подумать, что ты боишься». Этот странный довод привел Кузина в чувство, он сунул пистолет в карман, спросил глухо: «Дальше чего?»
— Останемся… — Фаломеев пожал плечами. — Банальность такая — слыхал? — в одну воронку снаряд дважды не падает…
Тоня прислонилась к стогу спиной и съехала по скользкому сену на траву. Это было как в детстве, на даче… Однажды она научила этому Вову… Где он теперь… Она старалась вызвать в памяти лицо, фигуру, вспомнить голос, ничего не получалось, все время всякая дрянь лезла — то замдекана Мурин с плоским лицом и оттопыренными губами читал спецкурс по Островскому, изрекая глупости с неизбывно научным видом: «Катерина мечтала, чтобы полетел весь свободный русский народ, все человечество, она — предтеча Любови Яровой…», то Тихон… Где-то в подсознании, неощутимо совсем, покалывала иголочка несправедливости, неоправданного зла, совершенного по отношению к Тихону, словно бывает зло оправданное, да ведь, что поделаешь — не стерпелось, не слюбилась, и, слава Богу, не увидимся больше, а слова про любовь, которая повторяется раз в тысячу лет, — что ж, Тихону выпала такая любовь, а ей — нет, виновата ли она?
Тоня посмотрела на летчика, он стоял, прикрыв глаза красными веками, и покачивался тихонько — с носка на пятку, губы у него шевелились, он, похоже было, с кем-то разговаривал. Тоня попыталась вызвать в себе ненависть к нему, праведную, яростную и всепоглощающую, но у нее ничего не получилось, наверное, в эти первые часы войны отдельные немцы еще не воспринимались винтиками механизма смерти — несмотря на форму, они были еще только конкретны: неподалеку от Тони стоял Отто Риттер, молодой человек, оказавшийся в плену еще до начала войны, еще не успевший никого убить, растерзать, уничтожить. Это странное противоречие занимало Тоню — зло, которое упорно не желало персонифицироваться.
— Вы… воевали? — спросила она на дурном немецком. — Пришлось?
Летчик напряженно вслушивался, на лице его явственно обозначилось страдание, словно Тоня водила гвоздем по стеклу, он морщился, стараясь подавить вспыхнувшее раздражение — как она смеет разговаривать по-немецки с таким акцентом?
— Воевал. Во Франции. Я — истребитель, я сбил француза, — он говорил без малейшей опаски, стеснения, ведь «фройляйн» интересуется, как и все молодые девушки в подобных случаях.
Тоня поняла.
— Вам не стыдно? — спросила она искренне. — Вы не сожалеете?
— О чем? — еще искреннее удивился немец.
Если бы эта русская знала, в какое трудное время он родился… Проиграли войну, безработица, почти голод, попытки марксистов объевреить тысячелетнюю Германию, истребить национальный дух! Восприняв все это с пеленок, — можно ли было не надеть рубашку с черным галстуком, можно ли было не понять отца, который маршировал вместе со всеми в городе для того, чтобы люди получили работу, у них появились деньги и они смогли, наконец, покупать рубашки и простыни в лавке отца?