Виктория Платова - Любовники в заснеженном саду
— Ты со мной, Рысенок?
— Да… Да… Да…
— Ты ведь понимаешь, что мы должны сделать это?
— Да… Да… Да…
— Иначе это сделает он.
— Да… Да… Да…
— И мы сделаем… сделаем…
— Да… Да.. Да…
— И забудем обо всем навсегда… Как будто ничего и не было…
— Да… Да… Да…
Она наконец отстраняется, и я сразу же чувствую себя преданной Должно быть, у меня такое лицо, что ее губы снова вспухают на моих губах.
— Что? — шепчет она с закрытыми глазами.
— Что? — шепчу я с закрытыми глазами.
— Что?..
— Что?..
— Что?.. Ты ведь со мной, Рысенок? Ты ведь… ты ведь моя?
О-о, Динка, ты знаешь, что сказать мне… Все эти годы ты знала, что сказать мне, знала лучше, чем я сама, — еще с того первого и единственного поцелуя в «Питбуле». Ты знала, что сказать глупому растению, никчемному животному; ты знала это — и молчала. Или ты ждала вот этот крайний случай?..
— Ты ведь моя?..
— Я?.. Твоя…
Мы снова целуемся, долго и отчаянно, и два года ненависти кажутся мне смешными и печальными одновременно. Ну почему, почему мы не поняли раньше, что созданы друг для друга?.. Почему между нами всегда была целая толпа людишек, почему?..
Мы отрываемся друг от друга только тогда, когда ревнивый Рико начинает подскуливать. Динка некоторое время смотрит на пса, а потом так же, как и он, смешно вываливает язык.
— Ты скажешь мне это слово, Рысенок?
— Да..
— Скажи сейчас…
И, чувствуя саднящую боль в сердце, я продаю Динке «Quocienscumque peccator..», я продаю его с потрохами, иначе и быть не может, ведь мы теперь — одно целое… Динка старательно повторяет за мной вязкую тягучую латынь: теперь Рико принадлежит ей так же, как и мне… Теперь Рико принадлежит ей так же, как и я…
Получив свое, Динка поднимается, оставив меня сидеть на полу, обессилевшую, как рыба, выброшенная на берег.
— Дин… — шепчу я ей.
— Не хочу тянуть… Не хочу… — Она касается моей щеки отважными пальцами убийцы, и я со сладким ужасом думаю о том, что буду любить ее всегда. Даже если ее и вправду сумасшедшим, обколотым, обдолбанным, золотисто-карим глазам придет в голову перестрелять всех. Даже если им придет в голову убить меня.
— Дин…
— Оставайся здесь… Это не займет много времени… Не займет…
— Я…
— Оставайся здесь.
Уже возле самой двери она подзывает Рико, и пес послушно идет за ней, а я не могу отвести взгляда от ее задранной футболки, сквозь которую проступает плеть позвоночника, и от небрежно торчащего в джинсах пистолета.
* * *…Только бы успеть, только бы успеть… Только бы успеть быть с ней, как же я сразу не сообразила? Быть с ней во всем, до конца, и тогда она не уйдет от меня, не сможет уйти… Я выскакиваю из комнаты ровно через три минуты, сломя голову несусь по лестнице, парю над засохшей кровью Ангела и настигаю Динку с Рико у распахнутой двери кладовки. Дверь скрывает от меня пропахшие затхлостью и кровью внутренности комнаты. Ленчика я не вижу, зато слышу его звериный сип и бульканье: говорить он не в состоянии, бедняга — козел-упырь-ублюдок-гнида. Да и черт с ним, с Ленчиком, главное — Динка. А Динке тяжел пистолет, он гнет ее руку вниз, еще секунда — и она не удержит оружие. Я подхожу к ней вплотную, закрываю глаза и на ощупь нахожу пальцы ее свободной руки. Она тоже находит мои пальцы, и мы переплетаем их, замыкаем в замок.
Тельма и Луиза.
Самые настоящие Тельма и Луиза. Ты ведь сам этого хотел, Ленчик, правда?..
Я все еще не открываю глаз, и именно в их пустынной темноте раздаются выстрелы: один, другой, третий… Только бы не сбиться со счета…
После выстрелов наступает тишина, холодная тишина, нестерпимо жаркая тишина, вечная тишина, которую нарушает только тяжелое дыхание пса и мои собственные сердца, разрывающие кожу. Не слышно только Динки. Но ведь она не должна оставить меня одну. Не должна.
И она не оставляет меня, глупую, влюбленную овцу.
— Идем… — шепчет она моим закрытым глазам.
— Идем? Куда?
Только теперь я понимаю, что нам некуда идти. Этот дом — единственное, что у нас осталось.
— Идем…
— Куда? — Я по-прежнему не открываю глаз.
— Идем… Я хочу любить тебя…
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
МАРИНОЧКА
Сентябрь 200… года
…Никита не был во Всеволожске со дня рождения Мариночки. Со дня ее двадцатичетырехлетия, которое так и останется двадцатичетырехлетием. И изменить эту некруглую, глуповатую, промежуточную цифру уже не сможет ничто.
Ничто.
Хотя, если разобраться, Мариночка, при ее темпераменте, даже выиграла. Медленное увядание ей не грозит. И раскрытие ее тайн, даже случайное (если у нее и были тайны), — ей тоже не грозит. Мертвые тайны мертвого человека мало кого интересуют. И потому Мариночке не грозит больше ничего, кроме обваливающихся краев могилы, — при условии, что Корабельникоff оправится, возьмет себя в руки и найдет себе кого-нибудь еще.
Кого полюбит не менее страстно. Со всем пылом седых висков.
Но, исходя из нынешнего состояния Корабельникоffa, рассчитывать на это не приходилось. Во всяком случае, в ближайшее время. Оцепенение первых дней потихоньку сходило на нет, хотя и не ушло окончательно. Пик оцепенения пришелся на девятый день: именно на него Корабельнико?? позвал Никиту. Его единственного. Все было как всегда: дешевая водка, колбаса, нарезанная кусками и соленые огурцы из банки.
И молчание.
По своему скорбному опыту Никита знал, что после девятого дня обязательно должен наступить слом: и человек либо уйдет в себя окончательно, как это произошло с Ингой, либо потихоньку начнет выкарабкиваться.
Ни того ни другого с Корабельникоffым не произошло, вернее, Корабельникоff раздвоился: меньшая и не очень существенная его часть с головой ушла в дела компании, едва ли не осиротевшей за время царствования Мариночки. А то, что называлось стержнем, нутром, косматой гордой душой, — именно это и надломилось. Застыло. Закоченело.
Для начала Корабельникоff выставил на продажу квартиру на Пятнадцатой линии, затем пришел черед загородного дома во Всеволожске. Угар первых дней без жены — с обязательной парковкой у «Amazonian Blue» и ночами на Горной — прошел. Теперь Корабельникоff просто физически не мог находиться в местах, которые так или иначе были связаны с Мариночкой. Казалось, любое воспоминание о ней доставляло пивному магнату нестерпимую физическую боль. Как подозревал Никита, именно поэтому босс полностью отказался от посещений кабаков (ведь именно в кабаке он познакомился со своей будущей женой), без всякой причины возненавидел модельную линию «фольксвагенов» (в память о Мариночкиной тачке «Bora»); и — опять же без всякой причины — уволил из концерна троих обладателей ярко выраженных грузинских фамилий (в память о Мариночкиной телохранительнице Эке). Но самым эксцентричным (мрачно-эксцентричным) шагом Корабельникоffа стал отказ от контракта с испанцами на запуск линии безалкогольных напитков. Не иначе, как в память о Хуанах-Гарсиа с их дудками и коронной Мариночкиной «Navio negreiro».
Странное дело, Корабельникоff как будто пытался избавиться от удручающего груза памяти, навсегда забыть о Мариночке. Или это была защитная реакция организма, который никак иначе не мог справиться с так варварски ускользнувшей любовью: как будто его обожаемая юная женушка не погибла, а, подоткнув юбки, бежала со смертью, как с молодым любовником. Или — любовницей, так будет точнее, если вспомнить кожаную жилетку Эки.
После пьянки на девять дней было еще несколько пьянок, — от них у Никиты остался неприятный осадок: ему казалось, что босс не прощает Мариночку за подобное легкомыслие по отношению к нему. Не прощает все глубже, все отчаяннее. Если так пойдет и дальше — он просто возненавидит покойницу с не меньшей страстью, чем любил.
«Forse che si, forse che no».
Но ведь и с ненавистью хлопот не оберешься, ведь и ненависть может быть не менее долгоиграющей, чем любовь, уж это Никита испытал на своей шкуре, — так что мало не покажется. Тем более если в ней увязнуть. И никакого выхода. Не предвидится никакого выхода. Впрочем, об этих своих малоутешительных выводах Никита не распространялся. Он не озвучивал их даже Нонне Багратионовне, всерьез озабоченной состоянием шефа.
— Ну как вы думаете, Никита, чем все закончится? — вопрошала его секретарша.
— Что именно?
— Не валяйте дурака! Я Оку Алексеевича имею в виду… Это же ужас, что с человеком творится. Эдак он… — Нонна Багратионовна понизила голос:
— Эдак он и руки на себя наложит… Того и гляди.
— Ну, это перебор, — вяло отбрыкивался Никита. — Ока Алексеевич — это глыба. Титан Возрождения… А вы… «Руки на себя наложит»… Дамский вариант, ей-богу!..
О своих собственных неудачных попытках суицида он предпочитал больше не вспоминать. Тем более теперь, когда в его жизни появилась Джанго. С той памятной, упоительной и короткой любви в доме Джанго они ни разу не виделись, хотя короткая любовь и грозила перерасти в затяжную страсть, во всяком случае, со стороны Никиты. Также Никита предпочитал не вспоминать о бойфренде Джанго, джазовом смазливце Данииле. Как будто его нет и не было.