Анатолий Афанасьев - Против всех
Мышкин затушил окурок в чугунной пепельнице.
— Сложно говорите, гражданин начальник. Не пойму, куда клоните?
— К тому клоню, что смута на дворе, — подполковник ухмыльнулся. — А в смуте трудно угадать, кто кому друг, а кто враг. Подумай, Харитон.
— Вы мне что же, сговор предлагаете?
— Почему бы и нет? С Алихманом тебе в одиночку не сладить, а я, глядишь, подмогну при нужде.
— Ошибаетесь, Семен Васильевич. Мне Алихман-бек дорогу не перебегал. Он оброк положил, мы исправно платим. Весь город платит, у меня претензий нету. Он в силе, без вопросов.
— Не хочешь откровенно? Да я и не надеялся. Я мент, ты преступник. Через себя не перешагнешь. Но все же, Харитон, запомни мои слова. Не Алихман страшен, а тот, кто за ним придет.
— С вашего позволения? — Мышкин потянулся за второй сигаретой, прикурил. Лед в его глазах чуток оттаял, и это было почему-то приятно подполковнику. — Чудной вы человек, Семен Васильевич. Слышал, что чудной, теперь сам вижу. Или кого боитесь?
— Боюсь, — признался Гаркави. — Иногда, знаешь, такое мерещится… Боюсь, выйду однажды утром из дома, а людей никого не осталось. Одни волки по улицам рыщут. Или кто похуже. Ты вон, вижу, крест носишь?
Мышкин поправил ворот рубашки.
— Ношу. Как одна женщина в Сибири повесила, так и ношу, — в голосе Мышкина проявилась легкая, домашняя хрипотца: сломал преграду умница Гаркави. — Она так говорила: антихриста ждете, а он давно уже здесь, между нами ходит неузнанный. Издалека его чуяла, как и ты, Семен Васильевич.
— Что же с ней стало, с той женщиной?
— Жива-здорова, надеюсь.
— Любил ее?
Мышкин, будто опомнясь, поднес ладонь ко лбу.
— Любил — не любил, какая разница… Ловко раскручиваешь, начальник, только напрасно стараешься. Я давно раскрученный.
— Все же хорошо поговорили.
— Хорошо, — согласился Мышкин. — Но хорошего помаленьку…
Подполковник вызвал дежурного, приказал отвести задержанного…
В камере кроме Мышкина еще пять человек: трое алкашей неопределенного возраста, сизых, как ранние помидоры на грядке; дедок, стыривший у соседки из сарая велосипед, и маньяк-приватизатор Генка Чумовой. Маньяк примечательный, известный всему Федулинску. Его держали то в областной пересылке, то здесь, в КПЗ, то в психушке, но нигде не находили ему постоянного применения. Подержат — и отпустят до нового случая. История его такова. Был нормальный человек, оборонщик, работал чуть ли не начальником отдела, нарожал детей, защитил докторскую, но начитался, видно, газет, насмотрелся телевизора, и однажды в голове у него что-то заклинило. Лег спать здоровым, а проснулся — приватизатором. Решил, раз капитализм построили и все теперь дозволено, то при небольшом старании и ему кусок обломится. Придумал Гена, тогда еще Чумаков, хитрую штуку. Собрал все сбережения свои и жены в кучу и подкупил мелкого клерка из мэрии, который спроворил ему солидный документ со всеми печатями и необходимыми подписями. По документу выходило, что гражданин такой-то и такой-то, то есть сам Чумаков, на законных основаниях, на конкурсной основе приобрел в личную собственность водонапорную башню на территории опытного завода, снабжавшую, кстати, артезианской водой половину Федулинска. На праздник 8 Марта пробрался на территорию башни, вывесил на ней самодельную табличку: «Частное владение» и с помощью заранее завербованного за две бутылки водки истопника Демьяна Заколюжного отключил систему водоснабжения. Затем по телефону передал городским властям требование внести немедленно арендную плату в размере ста тысяч долларов, грозя в противном случае штрафными санкциями за каждый просроченный день. На связь с рехнувшимся приватизатором вышел лично мэр Масюта и попытался урезонить безумца.
— Геннадий Захарович, дорогой мой, что же вы такое придумали? Культурный человек, извините за грубость, позволяете себе хулиганский поступок. Наших милых женщин хотя бы пожалели, им, выходит, на праздник ни постирать, ни постряпать. Несерьезно как-то.
— Почему несерьезно? — удивился Чумаков — Документы оформлены по закону. Башня моя. Извольте платить. Что же тут несерьезного?
— Хорошо, согласен. Приезжайте в мэрию, посмотрим документы, обсудим все в спокойной обстановке. Если бумага в порядке, заплатим. Если нет, передадим дело в арбитражный суд. Но так, как вы действуете, это же чистое самоуправство.
— Я вам не верю, — отрезал Чумаков. — Какой еще арбитражный суд? Сначала деньга, потом переговоры. При коммунистах попили бесплатной водички, хватит. Лавочка прикрыта.
— Можно считать, это ваше последнее слово, господин Чумаков?
— Именно так. Платите за аренду, иначе — санкции.
Пришлось посылать на башню взвод ОМОНа. Чумакова повязали — с купчей в одной руке и с монтировкой в другой. Сопротивления он, в сущности, не оказал и помяли его больше для проформы: сломали руку и отбили почки. Впоследствии, при переводе с места на место (психушка, тюрьма, КПЗ), с ним тоже обращались в щадящем режиме, ибо он был спокойным, тихим сумасшедшим с философским уклоном — сказались полученные до приватизации высшее образование и научная степень. Но все же за долгие месяцы принудительных скитаний от него в натуре мало что осталось от прежнего: самостоятельно передвигался с трудом, мочился под себя, оглох, один глаз выбит, другой затек сиреневой опухолью, да и мудрости у него поубавилось: твердил, как попугай, две заветные фразы: «Бенукидзе, значит, можно, а мне нельзя, да?»; и вторая, почерпнутая из классической литературы: «Правда себя окажет, надо только потерпеть».
Очутившись в камере, Мышкин спихнул с нар чье-то тряпье и улегся на спину, с расчетом подремать. Тут же к нему подполз чумовой приватизатор.
— Харитон Данилович, а, Харитон Данилович?
— Чего тебе, Гена?
— На допрос водили?
— Да вроде того.
— Про меня замолвили словечко?
— Замолвил, Гена, обязательно замолвил.
— И чего ответили?
— Перспектива хорошая. Если не врут, к Ельцину бумага пошла.
— Я же говорил, — в восторге прошептал приватизатор. — Я же всегда говорил: правда себя окажет. Не может того быть, чтобы не оказала. Спасибо вам великое, Харитон Данилович.
— Не за что, Ген.
Алкаши дрыхли, постанывая и ухая, сбившись в причудливый ком. От них тянулся прогорклый, едкий запах. С другого бока подкатился к Мышкину дед Мавродий.
— Покурить не желаешь, князь?
— У тебя есть?
— А то… — старик ловко скрутил цигарку из газетной бумага. На вид ему лет восемьдесят — девяносто: седенький пушок на тыквочке, хлипкое тельце, но глаза цепкие, пристальные, как у старой змеи.
— Ты человек знающий, князь… Полагаешь, чего за велосипед дадут?
— В районе десятерика.
— Почему так много?
— Время такое, дед. Чем меньше украдешь, тем больше дадут. Возьмешь миллион, наградят орденом.
Старик не огорчился, прикинул:
— Десять лет плюс к моим — раньше ста не выйду. Да-а, оказия… Ведь не для себя брал. Правнучек Михрюта весь извелся, у других у всех есть велики, у него нету. Ну уж что, думаю, пусть прокатится хотя бы за ограду. Тут и накрыли. Как думаешь, учтет суд, что не для себя?
— Навряд ли. Если бы «мерседес» угнал, тогда учли бы.
— Понятно… Тебе-то самому что грозит?
— Ничего. Отпустят сегодня. Я человека порешил, в этом преступления нет.
Подремать ему не дали, но хоть покурил. Вскоре пришел сержант, растолкал алкашей, нещадно пиная их ногами, и увел на работу. Следом другой сержант приволок бачок с обедом, который одновременно являлся и ужином: кормили раз в день, на ночь еще наливали по кружке кипятка с какой-то ржавчиной, обозначавшей чайную заварку. Сержант кинул в алюминиевые миски по черпаку горячей пшенной каши, приправленной маслом машинного цвета и запаха. Выдал на троих буханку черняги.
Мышкин снял ботинок и достал из носка смятую денежную купюру пятидесятидолларового достоинства.
— Принеси, соколик, жратвы нормальной и бутылку беленькой.
Сержант сказал: «Будет сделано», — и подмигнул Мышкину.
Значение этого подмигивания Мышкин понял минут двадцать спустя, когда в камеру втолкнули нового постояльца — парня лет двадцати шести — двадцати семи, в кожане, в каучуковых мокасах пехотного образца, с острым и наглым, как у коршуна, лицом. Глаза у парня словно затянуты слюдяной пленкой: ничего не выражают. Мышкину не потребовалось смотреть на него два раза, чтобы уяснить, зачем он пришел. Они с дедом и приватизатором только что разделали на газетке жареную курицу, порезали помидоры и собирались приступить к трапезе.
— Садись, милок, — пригласил Мышкин. — Присоединяйся. За что тебя?
В любом застенке есть добрый обычай: новичок делится своей бедой. В зависимости от поведения и чина его либо прописывают, либо сразу отводят подобающее его положению место. Но последнее — редко, чаще — прописывают. Невинное, но жестокое развлечение для ветеранов-сидельцев.