Анатоль Имерманис - «Тобаго» меняет курс. Три дня в Криспорте. «24-25» не возвращается
— Вот как?
В Таймине борются противоречивые чувства. Еще вчера он был бы безмерно счастлив встретить человека, который может ему рассказать о жизни Элеоноры. Теперь же ему хочется быть одному, хочется взглянуть на былую возлюбленную без свидетелей. Но Венстрат, как назло, не собирается уходить, и не остается ничего другого, как предложить ему стул.
— Благодарю. — И Венстрат садится. — Я всегда счастлив побеседовать с настоящим ценителем искусства.
— Видите ли, — Тайминь рассеянно наливает себе коньяку, который уже успел принести официант, — Элеонора Крелле, по-видимому, рассказывала вам… Одним словом, она из Риги… И я тоже оттуда… Очень хотелось бы с ней встретиться!
За черными стеклами очков Венстрата вспыхивает огонек радости. Сейчас он похож на удава, к разинутой пасти которого приближается загипнотизированная жертва. Вспомнив о своей роли, Венстрат растягивает лицо в любезной улыбке.
— Ни капли не сомневаюсь в том, что Элеонора будет рада. Она всегда стремится к встрече с соотечественниками, которые могут привезти привет с родной стороны. Там остался человек, которого она любила. Прошло десять лет! Очевидно, женщина никогда не теряет надежды, не примиряется с мыслью, что… Ну, да что я разболтался! С моей стороны было бы нескромно… Вы извините… — Он словно бы спохватывается, что подобная откровенность недопустима в разговоре с незнакомым человеком. — Напишите записочку, я отнесу в антракте.
Тайминь достает записную книжку. Но что ей написать? За минувшие годы накопилось столько, что немыслимо вместить это в несколько сухих слов. Он вырывает листок, отвинчивает колпачок авторучки. И никак не соберется с мыслями.
На эстраде продолжаются выступления, на которые никто не смотрит. Кувыркаются две полуголые акробатки, извиваются в причудливых движениях, но даже световые эффекты прожекторов не могут скрыть их худобу. Единственно, кто с интересом глядит на эстраду, это Швик.
— Идеально сложены… для гроба! — наконец высказывает он свое заключение знатока.
— Не понимаю, почему доктору Борку понадобилось, чтобы мы посмотрели эту программу, — скрипит Зуммер. — Мне вовсе не до развлечений.
В зале меркнет свет. Оркестр начинает играть душещипательную мелодию, но занавес не подымается. Приглушенный плотным бархатом, в розовой полутьме слышится чуть хрипловатый грудной голос Крелле:
Словно лист под ногами,
Гонимый ветрами,
Я от дома родного вдали
По чужбине скитаюсь…
Тайминь приподнимается со своего места, всем корпусом подается вперед. Это голос Элеоноры. Голос, который ему слышался в минуты отчаяния — а их случалось немало: в лодке, когда его воспаленный мозг каждый всплеск волны принимал за артиллерийский залп; в относительно безопасном Криспорте, когда воображение рисовало картины пыток Элеоноры в застенках гестапо; в фильтрационном лагере, когда он не мог втолковать представителю органов безопасности, что и за границей человек способен не замарать совесть и вернуться на родину без черных замыслов; да мало ли их было, таких минут, когда мысли о любимой помогли выстоять, не сломиться. И вот мечта о встрече с ней на грани воплощения!
Забыв обо всем на свете, Тайминь ничего не видит вокруг себя, не замечает, с каким удовольствием наблюдает за ним Венстрат. Тайминь слышит лишь песню Элеоноры Крелле.
Медленно раздвигается занавес, открывая темную уличку, по которой ветер гонит желтые осенние листья. Прислонясь к фонарному столбу, стоит Элеонора Крелле в белом дождевике, слабый свет фонаря едва раздвигает над ней непроглядную темень. На плечах у нее красный платок, лица почти не видно, но Тайминь и без того знает каждую его черту, и ему кажется, что пролетевшие годы не оставили на этом лице никаких следов, что Элеонора Крелле стала еще прекрасней — назло безжалостной судьбе, о которой поется в песне:
На чужой земле за гроши,
Слезы пряча, пою,
И тоску мою
Глушит джазовый вой.
Да, это его Элеонора! Все та же вера в вечную мечту и вечную любовь. Тайминь чувствует, что Элеонора, исполняя эту песню, всеми мыслями сейчас унеслась в Ригу, к нему. И, значит, нечего ломать голову над причинами, по которым она до сих пор не вернулась на родину и не давала о себе знать. В Таймине растет и крепнет убеждение: стоит им обменяться несколькими фразами, и все сызнова будет как десять лет назад.
Лишь тремя часами ранее Крелле репетировала эту песню, слова для которой придумал Дикрозис и подогнал под известный мотивчик. Тем не менее она уверена, что поет хорошо, с чувством; похоже, текст заставил вновь зазвучать некую давно умолкшую струну души, и та придала исполнению сердечность. Но уже после второго куплета артистка замечает холодное безразличие, которым дышит на нее полутемный зал.
Публике скучно.
— Я, конечно, не специалист по этой части, — говорит Зуммер, — но и мне хотелось бы знать, ради чего доктор Борк все это затеял.
Разочарована и хозяйка меблированных комнат. Она достаточно долго живет на свете и понимает, что с таким пением трудно добиться успеха. Правда, Дикрозис заплатил за месяц вперед, но что будет дальше…
От души рада одна лишь артистка варьете. Такая конкуренция действительно не страшна. Представив, какие она сама завтра сорвет аплодисменты, она улыбнулась Крелле, но тут же спохватилась и сделала гримасу возмущения.
Тайминю даже в голову не приходит воспользоваться небольшой паузой и подать Крелле какой-либо знак. И все же Элеонора замечает его. Видит, глубоко взволнованная, подходит к краю эстрады, хочет вслух выразить радость, счастье и… не в состоянии произнести ни звука.
Оркестр второй раз играет рефрен. Дирижер нервничает. Публика в недоумении. Только двое не замечают, что творится вокруг.
И тут вдруг голос Крелле обретает былую силу. Теперь она поет одному лишь Тайминю, теперь можно не думать о том, как потрафить вкусам посетителей, о завтрашнем дне, зависящем от успеха сегодня.
Словно идущий ко дну корабль,
Зову тебя: где же ты, друг?
Знаю сама — далеко ты,
И сердца моего напрасен клич,
И вновь, слезы пряча,
За гроши я пою.
И тоску мою глушит
Джазовый вой.
Элеонора стоит, низко опустив голову. Как легко сыграть отчаяние первой части песни! Достаточно вспомнить все несчастья и унижения, выпавшие на ее долю за последние годы. И когда аккомпанемент оркестра, перешедший в тихий плач скрипок, вновь начинает звучать в полную силу, она, почти забыв, что это всего лишь эстрадный номер, вдруг вкладывает в песню копившийся годами гнев:
Но знаю я: настанет час, из пепла возгорится пламя.
Когда переполнится чаша моего терпения,
Я запою красную песнь гнева,
Прольется с небес горящая сера
И спалит этот город огнем расплаты,
И захлебнется воющий джаз.
Словно красный флаг к синему небу,
Подыму я этот платок!
Элеонора срывает с плеч красный платок и подбрасывает его. В ярком луче внезапно вспыхнувшего прожектора он и в самом деле реет словно боевой стяг.
— Это красная пропаганда! — раздается вдруг чей- то крик.
Человек со шрамом на лице вскакивает со своего места и громким свистом выражает хорошо разыгранное возмущение. Его поддерживает еще кое-кто из посетителей.
Занавес опускается. Зал безмолвствует. Резким диссонансом в тишину падают слова конферансье, выкрикиваемые с наигранным оживлением:
— Теперь Элеонора Крелле споет советскую песню «Марш демократической молодежи».
— Она совсем спятила! При такой напряженной политической ситуации выступать с подобными песнями! Боюсь, ее ожидают серьезные неприятности… — с деланным волнением говорит Венстрат.
— Неужели ее могут арестовать? — Как ни гонит от себя, но все же допускает подобную мысль Тайминь.
Вместо ответа Венстрат бросается к двери, ведущей из зала за кулисы.
Занавес медленно, как бы нехотя, раздвигается. Оркестр играет вступление, но Крелле все еще не выходит на сцену. Занавес неожиданно задвигается вновь, в зал дают свет.
Тайминь вскакивает. Рядом с ним оказывается Венстрат.
— Скорее! — торопит его Венстрат.
— Что случилось? Полиция?
— Полиция! — хрипло шепчет Венстрат.
Тайминь одним прыжком подскакивает к двери сцены. Смэш и человек со шрамом преграждают ему путь. Тайминь готов силой проложить себе путь.