Анатолий Афанасьев - Между ночью и днем
— В трусах прятал.
Могол не улыбнулся:
— Да, шуточки… Опять же при моем общественном положении… Ну что я скажу в твою защиту?.. Дескать, пьян был, погорячился, впал в помрачение… А ты, скажут, Шота Иванович, куда смотрел? Приютил бандита в доме, в женихах держал. Как мне после этого люди станут доверять? Ты об этом подумал?
— Об этом не подумал, извините.
Шота Иванович свел голубые зенки почти к переносице и таким образом меня как бы сфотографировал.
— То-то и оно, что за вас за всех приходится одному думать. Ты хоть понимаешь, что не меньше десятирика заработал?
Я нагнулся, чтобы почесать отекшую икру, и Могол в испуге отпрянул. Блестяще было сыграно, браво!
— Шота Иванович, — произнес я уныло. — Я же на все согласен, ни от чего не отпираюсь. Вы только скажите, что мне сделать?
Могол посуровел, видно, ненароком я подал не ту реплику.
— И что это на тебе за рубашка? — спросил, брезгливо кривя губы. — Это что, мода теперь такая?
— Это не рубашка, бинты. Рубашки у меня нету.
Поднялся — тучный, легкий в движениях, — сходил к столу, достал что-то из ящика, принес — запечатанная пачка пятидесятитысячных купюр.
— На, возьми… Попроси Леру, пусть пошлет кого-нибудь в магазин. Ну срам же это — в бинтах щеголять. Совсем ты, Саша, опустился. Я еще вчера заметил, какой-то ты неопрятный.
— Можно идти?
— Чего ж не спросишь про свою даму, из-за которой злодеяние совершил?
— Как она, Шота Иванович? Здорова ли?
К мудрой озабоченности на круглом лице добавилась гримаска печали.
— Эх, брат, плохо мы заботимся о своих женщинах. Была здорова, была. Вполне была здорова, пока не увидела, как ты с живыми людьми расправляешься. Нервишки-то и сдали. Сомлела. Я понимаю, девичье сердечко жалостливое. Плачет теперь навзрыд и даже как бы в слезах путается. Речь бессвязная. О тебе поминутно спрашивает. На волю просится. А как я ее отпущу, коли там отчаянный маньяк бродит? Другован твой.
Как и расписано было по его сценарию, я удивился заполошно:
— Помилуйте, Шота Иванович! Ему-то она зачем?
Пахан сцепил узловатые клешни так, что обе хрустнули.
— Вот и видно, что в инкубаторе рос. Жизни не нюхал. Преступная натура, брат, это не то, что, как ты, покосил хлопчиков для собственного удовольствия, — это целая философия. Жаль, что вы, молодые, нынче себе на уме, старших не слушаете. Преступная натура, как ржа, все вокруг разъедает. Ты думаешь, по собственной воле схватил пистоль да начал палить по людям, как по консервным банкам? Заблуждаешься, Саша! Это он тебя вел, твой кореш-маньяк. От него ты злодейской отравы надышался и незаметно повернулся в бандитскую веру. Вспомни, разве папенька с маменькой учили тебя человеков убивать? А теперь он, кореш твой поганый, сидит в ухороне, водку жрет с блядями да над тобой, дураком, подсмеивается… Ты спросил, зачем ему девица? А зачем дьявол невинную душу губит? Да просто так, именно по натуре своей преступной. И обычай у него такой, коли вцепился, нипочем не отпустит, пока зубы целы. Иначе ему самолюбие не позволит. Иначе он будет обыкновенным человеком, как мы с тобой, а он таким быть не желает. Преступная натура стремится к абсолютной власти и питается человечинкой, как котенок молочком. Улавливаешь мою мысль?
— Не совсем, — признался я, страшась глядеть в его глаза, натекшие вдруг золотистыми кровяными прожилками.
— Ладно, не понимаешь, не надо, — сказал устало. — Поверь на слово. Надобно твоего кореша-маньяка из норы выковырнуть и отправить туда, где ему положено находиться, — в тюрьму. До тех пор никому из нас покоя не будет. А девочку твою жальче всех. Как тростиночка, дрожит и рыдает. Пожалей ее, брат!
— Да я разве против? Но я же не знаю, где он.
— Так ты вчера говорил. К этому возвращаться не будем. Не знаешь и не знаешь, твое личное дело. Но поймать его — помоги.
— Да как, как?!
Хитро, беспощадно сверкнул его взгляд.
— Весточку ему подай.
— Куда, Шота Иванович? На деревню дедушке?
— Подумай, хорошенько подумай. С твоей головой не может быть, чтоб не придумал. Денька два у нас есть в запасе. Но не больше. Потом уеду на неделю. Государственные дела. Предвыборная кампания. Девушку на кого оставим? Если честно, такие здесь ухари, я им сам никому не доверяю. Ну ухлопал ты двоих, а знаешь их сколько? Вот сейчас покажу одного…
Опять поднялся, шагнул к столу, нажал на какую-то кнопку — и сей миг в комнату вкатилось чудовище. Я не преувеличиваю, нет, если бы! Детина роста двухметрового, с руками ниже колен, с опущенными, как у гориллы, плечами, с черной шерстью из-под ворота распахнутой рубахи. А рожа! Лба нет, малюсенькие бедовые глазки, точно два красноватых буравчика, расплюснутый, с вывернутыми ноздрями носище и улыбающаяся пасть, полная золотых коронок. Существо, конечно, необыкновенное, и не столько страшное, сколько омерзительное, наводящее не страх, а жуть. От него комната враз наполнилась каким-то едким звериным запахом.
Упулил глазки на Шоту Ивановича.
— Звали, хозяин? — сказал, как рыгнул.
Могол разглядывал его с веселым недоумением, будто залюбовался неопознанным объектом.
— Звал, Ванечка. Вот гостю тебя хотел показать.
Чудовище покосилось на меня, шире заулыбалось, что-то гукнуло приветливое, и я почувствовал, как по позвоночнику скользнул холодок.
— Ну что, Ванечка, — шутливо продолжал Шота Иванович. — Открой нам, будь любезен, чего тебе больше всего на свете хочется?
— Девочку! — рыгнул Ванечка и счастливо заухал. Белые ошметки посыпались с губ.
— Ну-ну, не распаляйся зря… Ступай пока. Будешь умницей, привезу девочку.
Голова чудовища поникла, спина сгорбилась, игривые глазки потухли, пятясь, выбрался за дверь и тихо ее прикрыл.
— Видал? — похвалился Могол. — Преданный, но неуправляемый. Меня одного слушается, да и то не всегда. Думаешь, кто такой?
— Обезьяна?
— Возможно, возможно. Тебе виднее. Друзья подарили, геологи. Где-то в тайге отловили.
— Зачем он вам, Шота Иванович?
— Вынужден держать, вынужден! Против таких, как твой кореш-маньяк, ему цены нет. Какие там восточные приемчики! Чутье лисье, силища медвежья. Испытанный боец. Одно плохо: на женский пол чересчур падок. Чуток не доглядишь, ужасные беды творит. Что ж, Саша, думай, думай, как кореша выманить. Сутки у тебя точно есть в запасе.
Психологический удар, который он нанес, был так чувствителен, что, поднимаясь со стула, я неловко покачнулся, и Могол протянул дружескую руку, чтобы меня поддержать.
— Да что ты, так-то уж не робей. Пока я здесь, Ванечка безопасен.
У себя в комнате, улегшись на постель, я еще долго не мог избавиться от кошмарного видения: волосатый монстр, улыбающийся своим тайным прихотливым мыслям. Я по-прежнему верил, что Гречанинов нас вызволит, отследит: пока он живой, еще ничего не потеряно, но времени у него, судя по всему, оставалось в обрез.
ГЛАВА 2
Однажды в молодости я поранил ногу на рыбалке. Полез в воду отцеплять крючок и чем-то прошил ступню, скорее всего осколком стекла. Такая аккуратная треугольная получилась дырочка. Особого внимания, естественно, не обратил, выдавил кровь, приложил подорожник и забыл. Но к вечеру ранка начала нарывать, видно, попала какая-то гадость. На другой день пошел в, баню, попарился как следует, похлестался веником, после баньки, как водится, накушались с дружками. Утром проснулся, уже вместо ранки голубоватый волдырь. И чувствую, познабливает. Померил температуру — тридцать семь с половиной. На работу идти не могу — охромел. Дня три мама лечила домашними средствами: припарки, столетник, пластырь, антибиотики и прочее, к чему я по собственному разумению добавлял много водки внутрь. Кажется, мертвец бы поднялся, но нога все хуже. Короче, к концу недели очутился в больнице — температура сорок, ступня синяя и простреливает до брюха. Врачи засуетились — тогда они заботливые были, не делали разницы между бизнесменами и быдлом, — переливания крови, чудовищные дозы пенициллина, но я все равно приготовился помирать. После двух-трех дней горячки, когда я отупел настолько, что не отличал медсестру от клизмы, я вдруг впал в блаженное просветление. Боль отступила, температура зафиксировалась на мертвой точке где-то после сорока одного градуса и стала как бы нормальной, и все концы и начала земной жизни сошлись в яркой, огненной точке в мозгу. Мне было так покойно, как после уже не было никогда. Отчетливо сознавая, что дни мои сочтены, я радовался, как ребенок празднику. Очертания предметов, как и воздух в палате, сделались выпуклыми, тугими, зримыми, а лица людей, кто бы ни склонялся надо мной, родными, незабвенными. Явь перепуталась с небытием, и то, что вчера казалось важным, значительным — мысли, слова, — вызывало во мне приступы истерического смеха. Я лишь недоумевал, почему веселюсь один, а у собеседников унылые, постные лица, будто им предстоит помирать, а не мне. Смерть, подступившая близко, отнюдь не казалась ужасной, напротив, манила неведомыми чудесами, нежданными обретениями в той стране, куда я готовился уплыть. Бояться смерти так же смешно, как, допустим, шарахаться от собственной тени, и мне было обидно, что окружающие не разделяют и, видимо, не могут разделить моих чувств, моего прозрения, продолжая надоедать уже совершенно ненужными, нелепыми медицинскими манипуляциями. Особенно меня забавляло, с какими насупленными лицами, точно о конце света, они спорят о том, ампутировать мне ногу или еще денек погодить. Нечто подобное тому состоянию испытывал я и теперь…