Анатолий Афанасьев - Одиночество героя
— Долларов?
Посмеялись добродушно.
— А что это за моральные издержки?
— Мы тебя, дядя Ваня, полдня караулим, нервничаем. Плюс транспортные расходы. Вот и набежало.
— Справедливо, — сказал я. — Но у меня таких денег отродясь не было. Чтобы раздобыть, нужно время.
— Сколько?
— Хоть бы недельку.
— Не-е, не пойдет, — Вован нахмурился. — Три дня — и ни минуты больше. Причем учти, часы уже тикают.
— Где же я за три дня настреляю?
— «Жигуль» продай, — подсказал Сереня. — Все равно он тебе больше не понадобится.
— Почему не понадобится?
— По возрасту, — бухнул Вован, и видно, это была какая-то забористая шутка: оба дружно загоготали, хлопнув ладонью об ладонь. Хорошие, компанейские ребята. Мне захотелось в благодарность за доброе обхождение тоже сделать им что-нибудь приятное.
— Стакан нужен? Или пошутили?
— Давай, неси, — Вован подмигнул. — Обмоем знакомство. Зажевать чего-нибудь захвати. У нас водяра… А в квартиру не пустишь?
— Там не прибрано, — сказал я.
Через пять минут вернулся с тремя стаканами и с тремя яблоками. Разложились прямо на подоконнике. Сереня ловко откупорил плоскую бутылку «Смирновской». Выпили по одной, по второй, покурили, похрустели яблоками. Постепенно разговорились. У пацанов была нелегкая работа. По их словам, не всякий клиент попадался такой общительный, как я. Чаще встречались упертые, которые неохотно шли на контакт. Их приходилось доводить до ума, а это требует нервов. Нервные затраты самые тяжелые.
— Точно, — уверил Вован. — Я в журнале читал. Мышцу можно накачать, кости срастить, а нервные клетки уже не восстанавливаются.
— Не скажи, — возразил Сереня. — Водочка на них хорошо влияет.
На лестничную клетку вышла соседка, Анна Ефимовна, с удивлением на нас поглядела, застеснялась — и нырнула в лифт. Даже не поздоровалась.
— Ничего бабешка, — оценил Вован. — Хотя и переспелая. Дерешь ее Вань?
— У нее муж брокер, — обиделся я. Разговор наш, хотя и дружески застольный, не выходил за рамки пустой болтовни. Я все пытался обиняком выяснить, что случилось с Оленькой, жива ли, но мне это не удалось. Так же не удалось узнать, какая у них банда, большая, маленькая, чем они занимаются, кроме сутенерства и рэкета. Просты были Вован и Сереня, но себе на уме. Похоже, в новорусском сообществе все глубже укоренялся сицилийский закон умолчания: о чем-то можно говорить, о чем-то лучше не надо, а на что-то лишнее намекнул — и уже тебе каюк. Закон, конечно, хороший, правильный, но на московской почве вряд ли приживется. Русский человек по природе своей будь здоров какое трепло: попытки заставить его замолчать делались неоднократно, и, бывало, глобальные, но все окончились неудачей.
Когда я поинтересовался, не найдется ли в их группировке посильной работенки для пожилого мужика, может, колеса понадобятся, чтобы я натурой отработал должок, Вован сурово отрезал:
— Не зарывайся, Вань. Мы тебе честь оказали, пьем с тобой, но можем поговорить иначе. Что-то ты больно любопытный?
— Да что вы, парни! Какой я любопытный. Просто голову ломаю, где деньги взять. Может, недельку все же дадите?
— Сказано, три дня — значит, три. У нас своя бухгалтерия.
— Телефончик оставите?
— Вишь, — обратился Вован к напарнику, — чего-то он химичит. Вроде соскочить надеется. Зря ему наливали.
— Не думаю, — солидно отозвался Сереня. — Струхнул сильно, вот и егозит. Ты же не надеешься нас кинуть, дядя Вань?
— Что я себе враг, что ли!
— Ну и отлично.
На прощание по-братски оходили кулаками: Вован саданул по плечу, Сереня ткнул в брюхо. Но били, естественно, не в полную силу, с профилактическим намеком.
Я еще постоял у окна, из которого виден двор. Братаны вышли из подъезда, сели в рыжую иномарку («фольксваген»?) и укатили. Номер я сверху не разглядел.
Вернувшись наконец домой, сел в любимое кресло напротив телевизора и задумался. Как ни странно, последние два-три года я жил довольно спокойно и благополучно, если не брать во внимание абсолютную бессмысленность этого существования. И не собирался ничего менять, сознавая бесплодность энергичных попыток протеста. Надо погодить, говаривал герой Щедрина. Надо погодить до тех пор, пока большинство или хотя бы значительная часть народа на этой земле, хлебнув буржуазной демократии с человеческим лицом дядюшки Клинтона, опомнятся и поймут, какого дерьма им напихали в глотку. Тогда можно будет хоть о чем-то говорить, если будет с кем. А пока я рассчитывал отсидеться в затишке, как в гусеничном коконе, не рыпаться, не ныть, нести свой крест, как завещано, но не получилось. Нелепое ночное происшествие, сон в лазоревом терему, и вот я уже на краю гнилой воронки, в которую уже засосало чуть не всю Москву. Бесенята явились по мою душу прямо по домашнему адресу. Конечно, можно опять спрятаться, нырнуть в тину, откупиться, есть разные способы — но… Оленька! Стояла перед глазами, тянула к себе. Похоже на наваждение. С одной стороны, покой и безмятежность, постепенное убывание в вечность, с другой — худенькое, стройное создание с высокой грудью и темными растерянными глазами. И надо же — чаши весов почти уравновесились…
Позвонил по номеру телефона, который Оля записала на газетном клочке. Ответила женщина с мелодичным голосом, вероятно ее мама, бывший врач, а нынче рыночная торговка, если, конечно, Оленька не вешала лапшу на уши. Я поздоровался, попросил к телефону Оленьку.
— Ее нет дома, — тон встревоженный, но чуть-чуть. — А кто ее спрашивает, извините?
— Один знакомый… Вы не подскажете, когда ее можно застать?
— Ой, не знаю… Может, что-то ей передать?
— Ничего, спасибо, я позвоню попозже.
— Вы не Владлен Осипович?
— Нет.
— Мы немного волнуемся… с девочкой ничего не случилось?
— Вы ее мама?
— Да, конечно.
— Наверное, вы лучше должны знать, что случилось с вашей дочерью.
Ответа не стал ждать, повесил трубку. Тут же перезвонил Жанне, сестренке. Собственно, мне нужна была не она, а ее муж — полковник-особист. Мы с ним в добрых отношениях, хотя одно время я от него рыло воротил и сестру осуждал за странный выбор. Это было давно. На ту пору, стыдно вспомнить, я считал себя интеллигентом, и, как каждый порядочный интеллигент, воспитанный самиздатом и довершивший идеологическое образование в «Московских новостях» и в «Огоньке» у Коротича, воспринимал сотрудников секретных служб исключительно как палачей и недоумков. Именно они усадили половину страны в ГУЛАГ, а тех, кто туда не поместился, выстроили в бесконечную очередь за гнилой колбасой, хотя и дешевой. Любой интеллигент это знал, не только я. Вдобавок они отобрали у народа права человека и установили между нами и свободным миром железный занавес. Прощения им не было и не могло быть. Когда в девяносто первом году разъяренная толпа на Лубянке повалила наземь главного чекистского истукана, Москва ликовала так, словно второй раз одолела Наполеона. Надо заметить, в этом счастливом заблуждении она пребывает до сих пор.
Герасим Юрьевич Попов, сестрин муж, не был ни палачом, ни недоумком, могу в этом поклясться. Обыкновенный мужик, смышленый, трудолюбивый, скорее задумчивый, чем предприимчивый, и с тайной мечтой послать когда-нибудь все к черту, очутиться на необитаемом острове и зажить наконец в свое удовольствие. Профессия наложила на него свой отпечаток, он знал какие-то тайны, неведомые мне, но в обыденной жизни это никак не проявлялось. Мы совместно решали хозяйственные проблемы, иногда выбирались на рыбалку, можно сказать, приятельствовали, но, словно по негласному уговору, никогда не обсуждали служебные дела. Довольно скоро я понял, почему полюбила его капризная Жанна: если отбросить нюансы, то стержнем его характера была доброжелательная устойчивость, надежность сильного, вполне уверенного в себе человека. Будь я женщиной, я тоже постарался бы подобрать для путешествия по жизни именно такого мужчину. Карьера у него складывалась удачно — полковник, правительственные награды, — но в новые времена он вписался худо. В отличие от многих своих коллег, быстро перебравшихся на завидные места в коммерческие структуры, он остался в конторе, но с каждым годом как-то сникал и все больше замыкался в себе. После чеченской бойни (он провел там три самых горячих месяца), полковника стало вообще не узнать. Он даже ростом уменьшился. Его нельзя было развеселить никаким анекдотом. Жанна говорила, что он начал попивать. А главное, скажешь слово — он молчит. Или наоборот, так разговорится, что не остановишь и не переслушаешь. И все с таким нервным прищуром, с нехорошим блеском в глазах. Неприятно стало с ним общаться. Как с больным. Но мне ли его осуждать. Мы все теперь больные, с искалеченными душами. У меня отобрали науку, у него развалили империю, которую он тридцать лет охранял верой и правдой, как цепной пес. Да вот не уберег.