Анатолий Жаренов - Фамильная реликвия
– В каком смысле?
– В том, что она его не любила.
– Так. Едем дальше.
– Что ж дальше. Все шло и дальше тихо-мирно, благопристойно. Наумов работал в институте, продолжал копаться в архивах. Все шло тихо-мирно, пока однажды Лирочка не заявила мужу: или княгиня, или она.
– Когда заявила?
– Незадолго до семейного скандала. Наумов как раз выбился на второй круг гонки за неизвестным художником. Короче говоря, он вернулся к тому, с чего начинал – к бакуевским бумагам, к той самой записи: «Сход, к К.» Он носился с этой шарадой как курица с яйцом и не замечал, что атмосфера в доме накаляется. Он заметил это, когда стало уже нечем дышать.
– Ну-ну, – подбодрил меня Бурмистров.
– Он пожелал объясниться с Лирочкиными родителями, – сказал я. – Но объяснения не получилось. Теща молча покинула комбату. Тесть по обыкновению прокричал отрывок из какой-то пьесы, а Лирочка… Нет, все-таки любовь была.
– Вычеркни ее пока… Ближе к фактам.
– Факты иссякли, – сказал я. – Остались эмоции. Наумов стал замечать, что сотрудники музея при встречах с ним как-то странно ухмыляются… А Лирочка плакала по ночам и говорила, что им надо уехать, уехать, уехать…
– Но уехал он…
– Да, – сказал я. – Уехал он. Договорились, что Лирочка двинется вслед, как только он устроится. В Караганде, кстати, живут его родители.
– Были письма? – спросил Бурмистров.
– Два или три. Лирочка писала, что готовится к отъезду. Но…
Я замолчал, потому что дальше простиралась область догадок. Бурмистров взялся за стаканчик с карандашами. Тряс он его на этот раз особенно долго и сосредоточенно. А потом задал вопрос, до смысла которого я добрался не сразу.
– Слушай, Зыкин, – спросил он. – А ты не поинтересовался у доцента: этот Ребриков не брюнет, часом?
Часть четвертая
– Выйду я… Не могу на это смотреть…
Петя Саватеев рванул ворот рубашки и, как-то странно сгорбившись, выбежал в коридор. В палате остались я, коренастый врач со щегольскими черными усиками, пожилая сестра, проводившая Петю понимающим взглядом, и девушка, лежавшая на койке. В больницу ее доставили во вторник, 21 мая. По всем данным, эта девушка была моей предположительной спасительницей.
Петя убежал, а я остался, хотя делать мне в палате было как будто и нечего. Я стоял и смотрел на ту, которая в тот далекий уже вторник помешала убийце расправиться со мной, смотрел в ее лицо и думал о том, что теперь вот она по какой-то странной иронии судьбы мешает мне схватить убийцу. И не столько она, сколько то, что с ней произошло. Еще я думал о Вале Цыбиной, которая повесила над своей кроватью картину, названную «Спроси ее». И еще я думал о Вите Лютикове, который на поверку оказался просто пакостным мальчишкой, потому что если бы он не был им, то ему не пришло бы в голову придумать это издевательское название, ему не пришло бы в голову сказать Вале, что это он ее рисовал, что это он самовыражался. И не болтал бы он о «радуге мира», и не мнил бы себя гением, которому дозволяется все. А что, собственно, все? Что он хотел получить от жизни, «цветик этот», по выражению чернявого мужичка-философа? И что свело его с Астаховым?
«Спроси ее»…
Ее не спросишь. Тело двадцатилетней девушки, а голова… В голове не осталось почти ничего. В теле зрела новая жизнь, и было этой новой жизни от силы три месяца. Так сказал врач. Он сказал также, что девушка испытала сильное нервное потрясение. Какое именно, врач не знал. И родители девушки не знали.
Мы не сказали им, какое. В этом не было смысла, поскольку убийца Вити Лютикова, так напугавший девушку, еще гулял на свободе, и мы не имели понятия, с какой стороны к нему подобраться. То, что девушка оказалась на месте преступления в тот злополучный вторник, можно было считать случайностью. Девушке захотелось повидаться со своим мальчиком. Может быть, они даже договорились о встрече, может быть, эта встреча была намечена на вечер понедельника, но все испортила Валя, которая с квартиры Астахова ринулась к Вите, чтобы сказать ему… Она была ошеломлена смертью Астахова и побежала к Вите поделиться новостью. И осталась. И Витя был вынужден отменить встречу с девушкой, может быть, позвонил ей, а Вале сказал, что бегал за сигаретами И все его: «Надо же так», и «Лучше бы ты к нему не ходила», и его задумчивость, – все это легко объяснялось. И столь же легко объяснялась надпись на картине, надпись – ответ на Валины недоуменные вопросы о том, что с ним случилось. «Спроси ее», – вывел он на бумажке и прилепил эту бумажку к портрету, прилепил, думая о том, какой он умный и какой шутник.
Да, все объяснялось, но ничего не доказывалось.
А усики у врача, как у молодого Чаплина.
– Скажите, доктор, это безнадежно?
Глупый вопрос. Никому в мире, наверное, не задают столько глупых вопросов, сколько задают их врачам. Но они привыкли. И этот врач привык. Он не ушел от вопроса, но и не ответил на него прямо. Он сказал, что в истории медицины зафиксированы аналоги, он что-то еще сказал, потом умолк и мрачно уставился в пол, покрытый светлым пластиком в крупную клетку.
«Спроси ее»…
Была у нас такая мысль – спросить. Она зрела давно, еще с того дня, когда чернявый мужичок-философ выдвинул альтернативу – «девка или парень». Но должно было пройти время, чтобы эта мысль стала вопросом, сперва вопросом-предположением, а потом вопросом, который Лаврухин назвал «явно недоработанным». Случилось это вскоре после того, как в кожаном кресле у лаврухинского стола посидела Лира Федоровна, чье загадочное исчезновение доставило нам столько хлопот. Нельзя сказать, что они были совсем пустыми, наши хлопоты. Что-то все-таки привезла с собой эта женщина, какие-то узелки распутала. Но, развязывая одни, она тут же завязывала другие. При этом создавалось странное впечатление. Казалось, что не по своей воле завязывает она эти узелки, казалось, что сама она и есть тот главный узелок, казалось, что весь клубок лишь на нем и держится. И в то же время у меня крепло убеждение, что Лира Федоровна об этой своей роли не только не имеет решительно никакого представления, но даже и не догадывается.
Полдня она давала показания. Полдня мы дышали запахом ее духов, полдня Лаврухин записывал ее рассказ. Неделя ушла на проверку того, что поддавалось проверке. И все сошлось.
Понимания, правда, не прибавилось.
Человеческий глаз устроен так, что видит не все предметы, находящиеся в поле зрения в данный момент. Те из них, которые оказываются в зоне так называемого «слепого пятна», словно бы исчезают. Нечто подобное произошло и в случае Лиры Федоровны. На какое-то время она попала в зону «слепого пятна» следствия. Бурмистров взглянул на дело под другим углом, и мы обнаружили, что женщина никуда не исчезла и брюнет был в поле нашего зрения… И тем не менее… Такая вот штука – это «слепое пятно». Мы знали, что они стоят рядом; мы даже соединяли эти фигуры прямой линией, но… Я не хочу умалять заслуг своего шефа, он человек прозорливый, он первый сказал «а», но замечу все-таки, что следствие уже вплотную подошло к Ребрикову, он стал необходим следствию как свидетель. Здесь в пору бы порассуждать о случайностях и закономерностях, о причудливых совпадениях, с которыми сталкиваются люди нашей профессии, но, наверное, нового слова я не скажу.
Случай нельзя предвидеть. Заходя в вагон в Заозерске, я не думаю о том, что через несколько остановок в этот же вагон поднимется мой старый приятель, с которым мы не встречались лет девять. Лира Федоровна, уезжая из Заозерска в Крым, не думала о встрече с Ребриковым. Но она не особенно удивилась, когда в купе появилось это семейство: Лира знала, что Ребриков живет в соседнем городе. И Ребриков не поразился, и жена Ребрикова, а их мальчишка и подавно. Конечно, не обошлось без восклицаний, неизбежных в таких случаях, не обошлось и без взаимных расспросов, в ходе которых выяснилось, что Лира Федоровна оказалась на перепутье, что ей не сильно повезло в личной жизни, что есть у нее мыслишка о кое-каком переустройстве этой самой жизни. Дознание вела жена Ребрикова в те часы, когда муж гонял пульку в соседнем купе, а сын торчал у окна в коридоре. Рассказ Лиры Федоровны о своей замужней жизни, а также об астаховском периоде, как мы потом установили, не изобиловал подробностями, но женщины быстро сумели понять друг друга, и жена Ребрикова заключила, что «Лирочка глубоко несчастна». Затем последовали конструктивные предложения, к выработке которых был привлечен Ребриков. Существо их в конце концов вылилось в вопрос: «А почему бы вам не поехать с нами?» Семейство не желало моря – «эта вечная толчея и многолюдство». Семейство желало осваивать горный степной Крым – «это заманчиво». У семейства были две палатки. «Вот увидите, как будет хорошо». И Лира Федоровна сдалась. Она не знала только, как быть с путевкой. Ребриковы тоже этого не знали. В сущности-то Лира Федоровна ничего не теряла – путевку ей дали профсоюзную. Но она решила выяснить вопрос до конца, и поэтому, когда поезд пришел в Симферополь, Лира Федоровна, оставив чемодан на попечение Ребриковых, отправилась в Ялту. Договорились, что она вернется к двум часам дня. В три Ребриков позвонил в «Массандру», не добился толку и сел в такси. А Лира Федоровна, зная, что из Симферополя они должны отправиться только вечером, повела себя несколько легкомысленно. Она осмотрела Ялту, в которой не бывала раньше, сходила на пляж и где-то около пяти вступила в переговоры с администрацией санатория относительно путевки. Переговоры оказались безуспешными, и Лира Федоровна, махнув на это дело рукой, пошла к телефону, чтобы вызвать такси, поскольку чувствовала, что уже опаздывает. Ребриков в это время подъезжал к Ялте. Лира Федоровна, сделав заказ, сидела у телефона, ожидая сообщения из диспетчерской таксопарка, когда Ребриков снова позвонил в «Массандру». Она сняла трубку. Ребриков сказал; «Прекрасно, буду ждать вас поблизости».