Федор Московцев - M&D
В такие нежно-голубые дни хорошо умирать. Они окутывают все предметы какой-то бесконечной прелестью, и всего-то нужно умирающему, так это посмотреть на небо, и душа сама устремится в сад вечного уединения. Особенно если здоровье окончательно надломлено каким-нибудь упорным заболеванием, длительное время подтачивавшим организм – умереть удастся без особых усилий. И не нужно специальных приготовлений – это прекрасно удается всем с первого же раза. Великие философы убеждены, что умирают лишь тогда, когда этого хотят – то есть когда силы, сопротивляющиеся конечному распаду, совокупность которых и есть жизнь, оказываются разрушенными все до единой. Другими словами, умирают тогда, когда уже не могут больше жить. Дело только во взаимном понимании, и превосходная философская мысль, если в неё вникнуть, сводится к песенке о Ля Палисе (французская народная песня):
…минут за десять до смерти
Он совсем ещё был жив…
Соглашаются умереть благодаря убедительности двух или трёх сердечных приступов, или же пуля, взвизгнув, протянет невидимую нить смерти, и опять же, не вызовет никаких возражений. Или какая другая причина, вариантов много может быть разных. И близкие, провожая на кладбище согласившегося умереть, с проникновенными лицами будут держать шнур покрова и говорить речь на могиле. Смысл жизни в вечном познании, и на надгробии что-нибудь напишут, чтобы посетители прочитали и подумали. Так, переходя от одной могилы к другой, среди мертвого молчания они найдут живую мысль. Например, слова на камне, под которым покоится капитан дебаркадера: «Он поставил руль на румб вечности, ветер кончины сломал мачту его корабля и погрузил его в море божьего благоволения». Или же «Гребец наконец доплыл до вечной пристани», – это на могиле лодочника. «Соловей на одно мгновение пленил рощу земли, чтобы навек завладеть травинкой эдема», – это у тамады-баяниста. Отуманит сердце надпись на могиле бандерши: «На скрижалях судеб значилось, что Серафима, красивейшая из цветов в цветнике жизни, сорвана со стебля на шестидесятой своей весне». И всё такое. Соседи умершему подобрались хорошие. Красота неба и могучее спокойствие деревьев глубоко взволнуют чувства провожающих, их души, и они ощутят томление, чувственное и благочестивое. Согласившийся умереть увидит, выигрывает ли бог при личном знакомстве с ним, а оставшиеся на дороге памяти будут спокойно нанизывать годы, как четки, на нить судьбы.
Превращения, которые происходят каждый день, кажутся естественными, и обыденному уму покажутся неправдоподобными лишь изменения, произошедшие за длительный период времени. Так книга афоризмов, из которой взяты могильные изречения, и бандерша Серафима, эти два скопления вещества, совершенно обособившиеся в настоящее время и теперь такие различные по своему виду, природе, и назначению, первоначально были однородны и оставались однородными в течение всего времени, пока они оба – и книга и женщина – тогда ещё в газообразном состоянии носились в первобытной туманности. Ведь в беспредельности веков Серафима была неоформленной и неодушевленной материей, распыленной в виде чуть светящихся молекул кислорода и углерода, и молекулы, которым предстояло впоследствии составить этот сборник афоризмов, тоже скоплялись в течение веков в той же туманности, откуда в конце концов вышли огромные чудовища, насекомые, и небольшая доля мысли. Понадобилась целая вечность, чтобы создать книгу и женщину, эти памятники чьих-то многотрудных жизней, эти несовершенные и часто несносные формы. Книга полна ошибок, глупостей, и пошлой банальщины. У Серафимы в последние годы жизни было раздобревшее тело и сварливый характер. Вот почему нет никакой надежды, что новая вечность создаст, наконец, науку и красоту. Люди живут один миг, но ничего не выиграют, если будут жить вечно. У природы было достаточно и времени и пространства – и вот итог её трудов.
А время – это бесконечное движение природы, и человек, обладающий конечным количеством нейронов и мозговых извилин, по определению не может охватить мыслью всё пространство, всё понять, или хотя бы знать, продолжительны движения природы или коротки.
Когда проезжали мимо Самарского разъезда, Андрей вдруг вспомнил Глеба Гордеева. Произошедшие с ним изменения казались нереальными, это было не поступательное развитие и движение вперед, а уход куда-то в сторону, прыжки в ширину. Выглядел он как дебильноватый адепт некоей обкурочной религии – длинные волосы, посередине лба пробор, на голове повязка с какими-то кабалистическими знаками, пестрые разлетающиеся хламиды, видавшие виды ботинки на толстой подошве с закругленными носами. Он продолжал оставаться главным ньюсмейкером города, объявлялся то у одних, то у других, бормотал что-то бессвязное, смешил, пугал, просил денег на еду. Стал уже как домовой: извести его было чрезвычайно трудно, поэтому приходилось считать фольклорным персонажем. Мог появиться где угодно, испортить настроение, или сорвать мероприятие. Сидят люди и радуются жизни, и вдруг из-за печки выскакивает патлатый мужык, начинает бесноваться и оглашено голосить, да так, что хочется слезть с полатей и запустить в него валенком. Несколько раз Гордеев появлялся у Андрея – выслеживал то на Социалистической, то возле офиса на 13-й Гвардейской улице. Утверждая, что они с Андреем «не по чесноку разошлись» летом 97-го, требовал какие-то деньги. Андрей сначала терпеливо напоминал, что сам тогда хотел разобраться в их запутанных финансовых взаимоотношениях, но из-за того, что компаньон увиливал, симулируя сумасшествие (оказалось, что вовсе не симулировал!), то пришлось действовать решительно, вытаскивая свои деньги. Крайним в итоге оказался директор «Фармбизнеса» – при сверке взаиморасчетов обнаружилась задолженность перед этой фирмой на сумму более пяти тысяч долларов. У компаньонов была солидарная ответственность по этому долгу, а решать вопрос пришлось одному Андрею, так как Гордеев отбыл в страну подземных радуг и летящих к небу кроликов. Андрей умолчал, что никто ничего не платил, всё, что были должны, простили – такова была специфика взаимоотношений с директором «Фармбизнеса». С другой стороны, какая разница, как Андрей с Трезором решили пятитысячный вопрос, к тому же эта «специфика» – тоже своеобразный капитал. Но Гордеев отмахивался от объяснений своей любимой фразой «не загружай меня лишней информацией», и дальше продолжал свои домогательства – до тех пор, пока Андрей не отогнал его щеткой для протирки автомобильных стекол.
Так Андрей вспоминал своего бывшего компаньона, пока ехали по Третьей Продольной. Когда выехали на улицу Елецкую и пересекли Вторую Продольную, Тишин спросил:
– Мы не поедем разгружаться в кардиоцентр?
– Отвезу вас и поеду.
– Сами будете разгружаться? – обеспокоено сказал Тишин. – Может, отдохнете, у вас завтра день рождения?
Ответив «Угу», Андрей бросил короткий взгляд на своего сотрудника. Потемневшее лицо, ввалившиеся глаза, он был похож на тень. Ещё бы, не спал всю ночь, вёл машину сквозь буран. А сейчас, с трудом превозмогая усталость, вызывается разгружать машину. Конечно же, надо его отпустить, а назавтра дать отгул.
Высадив Тишина возле его дома, Андрей поехал в кардиоцентр. Церковь на Елецкой, ночные размышления, воспоминание о Гордееве, медленно исчезавшем в мягком электрическом свете, ночной буран. А ещё музыкальная тема, звучащая у скрипок и виолончелей на фоне тихого тремоло литавр и аккордов арфы и проходящая в обрамлении челесты и фортепиано, создающих струящийся и сверкающий, словно лучи солнца на гладкой поверхности моря, фон, и заканчивающаяся солирующим контрабасом с длительной ферматой на последнем звуке – риторическая фигура aposiopesis. Это и многое другое, внезапная игра мысли и перестановка посылок индуцировала непроизвольный скачок воображения, и Андрей представил Глеба Гордеева таким, каким он должен был оказаться спустя некоторое время после того, как закончит свой земной путь: обезображенный тлением, с вытекшими глазами, с землей, набившейся в орбиты, но – чего с ним никогда не бывало при жизни – в безукоризненном костюме. Заметив на рукаве пылинку, Гордеев осторожно сдул её и внимательно осмотрел свой наряд на предмет каких-либо загрязнений.
Охранник пропустил машину на территорию. Объехав вокруг здания, Андрей остановился возле «бункера», открыл железные ворота, и загнал машину в арку. Затем, отворив все три двери, ведущие на склад, открыв боковую и заднюю двери микроавтобуса, стал выгружать коробки с рентгенплёнкой. И когда в очередной раз, положив несколько коробок на стеллаж и обернувшись, увидел притаившуюся у входа фигуру, ничуть не удивился, что его глаза вновь восхитились лицезрением Глеба Гордеева. Он был в обычном своем наряде потрёпанного пилигрима. Да, давно он не представлялся людям в спокойном бытии, а всё больше во всей сложности своих противоречивых устремлений. На плечах Гордеева лежало бремя его тяжёлых жизненных невзгод, несчастья родного народа, горести мира.