Буало-Нарсежак - Заклятие
— Да, но мне кажется забавным: Ньете — и вдруг суп!
Она прыснула, закрывшись своими длинными обнаженными руками, обручального кольца на пальце не было.
— Слышишь, Ньете? — продолжила она. — Ты будешь умницей? Будешь слушаться меня так же, как мсье? Ведь вы навестите нас еще, правда?
От уголков глаз Мириам расходились тонкие морщинки, и, так как ее волосы были тронуты сединой, лицо, едва она переставала улыбаться, обретало печальное выражение.
— Само собой, навещу.
— Там, — сказала Мириам, — я бы ее вылечила сразу. У туземцев необыкновенно эффективные лекарства… Ну да, уверяю вас.
— У крестьян на болотах — тоже. И все-таки животные умирают.
— Вы настроены скептически?
— Поживем — увидим. Пока же удовольствуемся традиционным методом. Все, что нужно, у меня в машине. В самых обычных словах неизменно таились шутливость, доброжелательность.
— Кофе готов! — крикнула Ронга.
— Пойдемте вниз, — предложила Мириам.
— А вы знаете, — произнес я, — я совершенно растерялся, когда пришел. Ведь доктор Виаль даже не обмолвился о вашей служанке. Так вот, когда она открыла дверь…
— Вы подумали, что это я! Она рассмеялась и достала платок, чтобы промокнуть глаза.
— Это забавно. Бог мой, это ужасно забавно… Заметьте, что я настоящая африканка. Я родилась в Магумбе и бегло говорю на камерунских диалектах. Мы подошли к двери. Она задержала меня, взяв за руку.
— Ронга — дочь вождя, — шепнула она. — Не следует заблуждаться на ее счет. Из нас двоих более черная я. Вы никогда не бывали в Африке?
— Никогда.
— Жаль! Только там и дышишь свободно!
Мы спустились вниз, и Мириам предложила мне пройти в гостиную, как она ее называла. Это была огромная комната, где царствовал поначалу шокировавший меня беспорядок. Повсюду полотна: на стульях, столах, вдоль стен. По всему полу — пятна, валялись палитры, тоже выпачканные краской. Между окнами стоял мольберт. На нем восхитительный набросок — поясной портрет негритянки со смело обнаженной грудью, откровенно чувственным лицом, лоснящимся в лучах солнца.
— Это Ронга, — пояснила Мириам. — Она мне позирует. Естественно, я не стремлюсь к сходству, но когда рисую, всегда предаюсь воспоминаниям… И переношусь туда.
Она прикрыла глаза, и ее узкая голова на долю секунды стала похожа на голову дикой кошки. Я не уставал за ней наблюдать.
— Садитесь, — предложила она.
Затем, обнаружив, что все стулья завалены ее работами, смела их тыльной стороной руки, освободила стол и позвала Ронгу.
— Я совсем не разбираюсь в живописи, — сказал я, — но мне кажется, что у вас действительно талант.
Я принялся перебирать картины, Мириам же не спускала с меня глаз, держа чашку в руке, и слегка дула на слишком горячий кофе. На полотнах мелькали экзотические деревья, цветы, которые росли в том краю, океан, такой, каким его можно увидеть только там. Краски были яркими, сочными, преобладала охра всех тонов.
— Нравится?
Я склонил голову, не зная, по правде, что ответить. Я слишком привык к изменчивым оттенкам здешнего пейзажа из грязи и травы. Но сила, которой веяло от этих полотен, пробуждала во мне потребность в солнце и тепле.
— Могу я осмелиться… — начал я.
— Что ж, дерзайте!
— …попросить вас подарить мне одну.
— Выбирайте… то, что вам понравится.
Я не узнавал себя, и у меня сложилось впечатление, что она ответила слишком быстро, с радостной поспешностью. Пойманный на слове, я все же не решался. Я остановил свой выбор на картине в простой рамке темного цвета.
— Вот эту.
Представьте себе холм, который вертикально, как пирожное, разрезали. Наверху, на самом краю, растут несколько деревьев ярко-зеленого цвета, затем темно-коричневая полоска земли, а под ней красноватая скала. В самом низу поржавевшие рельсы, опрокинутые вагонетки, какой-то железный лом. Карьер. Рисунок, выполненный на скорую руку, был пронизан первобытной суровостью, от которой-то и веяло вдохновением. Я поднял картину на вытянутой руке и обернулся. Ронга удалялась почти на цыпочках. Что касается Мириам, то она поставила чашку и нервно потирала руки; теперь улыбка сошла с ее губ.
— Нет, — прошептала она. — Только не эту. Кровь прилила к моему лицу; униженный, я чуть не предложил ей заплатить. Мириам очень мягко взяла у меня из рук картину, поставила на пол лицом к стене.
— Мне следовало ее уничтожить, — пояснила она. — Она навевает плохие воспоминания… Смотрите… Эта получше… французский период — что надо, по-моему.
Это был ее автопортрет, где она сидела в шезлонге, уронив на колени книгу. Через невидимую листву медными каплями шел солнечный дождь. Я был удручен — картина не вызывала отклика в моей душе. Тем не менее я поблагодарил Мириам и, чтобы скрыть свое смущение, напомнил ей, что тороплюсь, что меня ждет нелегкий день, допил кофе. Мы перекинулись парой слов о трудностях моей профессии, она проводила меня до машины, и я дал ей лекарства для Ньете. Она беззаботно сунула их в карман халатика. Мне пришлось ей напомнить, что не следует легкомысленно относиться к недугу гепарда.
— А вы для чего? — спросила она.
— Да, но меня ждут и другие пациенты.
Мы пожали друг другу руки, и я отправился в путь. Гуа! У меня и в мыслях не было о нем забывать, и я ехал как мог быстро, счет шел уже на минуты. Если придется остаться на острове, мои клиенты станут звонить домой — вот уже пару недель, как поставили телефон, — что встревожит донельзя Элиан. По мере того как я удалялся от Мириам, я возвращался, в некотором роде, в свою шкуру. Не стану утверждать, что чересчур себя осуждал, но и не привык особенно щадить, что свойственно, полагаю, всем стеснительным людям. Упрекнуть мне себя было не в чем, по крайней мере, пока. Но я был не в силах отрицать притягательность этой женщины, во всяком случае, так она действовала на меня. Мириам пробудила во мне другого, неведомого мне человека. И этот незнакомец мне не нравился. Я бросил взгляд на портрет Мириам, лежащий на сиденье. Что мне с ним делать? Мириам в моем доме? Нет, это невозможно.
Я добрался до Гуа. Взгляд на часы… Начинался прилив, но ветра не было. У меня еще добрых четверть часа. Я выехал на дорогу и был очень рад, что еду домой. Там мой берег и мой дом. В радужном пространстве как бы повисли бледные очертания ферм, темные точки пасущихся коров. Тогда, на полдороге, на этой узкой полоске земли, о которую уже с обеих сторон бились волны, я остановился и вышел из машины. Меня поглотила тишина, тишина безбрежного пространства, разносимого ветрами. Я схватил картину, приблизился к первым, еще бесшумно набегающим волнам, скользившим по песку, и изо всех сил забросил ее подальше. Она полетела, как палитра, ребром вошла в воду, выскочила обратно и поплыла, безвозвратно утерянная. Это было странное зрелище. Я знал, что имею право, свои причины так поступить, и продолжил путь, не оборачиваясь. Вода уже подступила к дороге, когда я выехал на подъем, ведущий к берегу, но у меня не было страха. Напротив, хорошо, что море смыкалось за мной, стирая мои следы. Я не ездил в Шезский лес. И не вернусь туда. Я нелепо выглядел, запутавшись в прописных истинах, но меня, однако, это даже забавляло. У меня вновь чиста совесть, и снова — возможно, это вызовет улыбку — воцарился покой в моей душе, уподобившейся водной глади прудов на болотах, в которых отражается небо. Я что-то насвистывал, пересекая сад. Подбежал Том, крупный спаниель бретонской породы с глазами ребенка, обожающего тебя всем сердцем и ужасно боящегося потерять, когда за тобой закрывается калитка. Он бросился на меня, охрипнув от счастья, но тотчас отступил, сгорбился, присел на задние лапы и поджал хвост.