Филлис Джеймс - Неестественные причины
В обращенном к ним голосе погибшей девушки не слышалось обычного неприятного самоуничижения – он звучал четко, уверенно, спокойно. Лишь изредка на миг прорывались нотки какого-то восторга – и сразу же подавлялись. То была песнь ее торжества – и однако она вела свой жуткий рассказ с уверенностью и бесстрастием радиодикторши, читающей вечернюю сказку для малышей.
«Я уже в четвертый раз диктую свое признание. В четвертый, но не последний. Одну и ту же пленку можно использовать снова и снова. И вносить исправления. Это еще не окончательный вариант, как говорил Морис Сетон, трудясь над своими жалкими книжонками, как будто они вообще стоили труда, как будто не все равно, какое слово он в конце концов выберет. И большей частью это бывало мое слово, которое я ему так неназойливо, исподволь нашепчу, чтобы он, не дай Бог, не понял, что это звучит человеческий голос. Он и за человека-то меня не считал. Я была у него просто машиной для стенографирования и перепечатки, для штопки его одежды, мытья посуды, даже иногда для готовки пищи. Не очень надежная машина, я ведь не могу ходить. Но ему от этого было только проще. Он относился ко мне как к бесполому существу. Мало того что не как к женщине, это-то ясно, но я вообще была для него существо без пола. Меня можно было допоздна задержать за работой, оставить ночевать, вынудить пользоваться его ванной. Никто не посмотрит косо. Никто и не косился. Никому дела не было. А что такого? Невозможно же вообразить, что кого-то потянет ко мне прикоснуться. Так что он был со мной в полной безопасности. И я с ним, видит Бог, тоже.
Ему бы показалось смешно, скажи я ему, что я была бы ему хорошей женой. Да нет, не смешно. А противно. Все равно как взять в жены слабоумную. Или животное. Почему уродство отталкивает? Ведь он не один так ко мне относился. То же выражение я видела и на других лицах. Например, у Адама Далглиша. Почему я называю его? Потому что он видеть меня не может. Он как бы говорит: «Я люблю, чтобы женщины были красивы. И грациозны. А тебя мне жаль, но ты мне противна». Я и самой себе противна, суперинтендант. Противна самой себе. Но ни к чему тратить пленку на предисловия. Предыдущие мои признания все были слишком многословны, плохо скомпонованы. К – концу даже скучны. Но будет еще время все выправить, довести текст до совершенства, и я смогу слушать пленку снова и снова сколько захочу, всю жизнь, и каждый раз испытывать острое чувство удовлетворения. А может быть, я ее в конце концов сотру. Но потом, не сейчас, может быть, никогда. Неплохая мысль – оставить ее потомкам. Единственный недостаток тщательно продуманного и безупречно осуществленного убийства – в том, что его некому оценить по достоинству. Остается одно утешение, пусть и ребяческое, что имя мое замелькает в газетных заголовках после того, как я умру.
Замысел был, конечно, сложный, но это только приятно. Вообще говоря, ничего нет трудного в том, чтобы убить человека. Каждый год это проделывают сотни людей и, ненадолго прославившись, оказываются забытыми, как вчерашние новости. Я могла бы убить Мориса Сетона когда мне вздумается, тем более после того, как мне в руки попали пять граммов белого мышьяка. Он унес их из музея в «Клубе мертвецов», подменив содой в склянке, он тогда писал «Смерть в кухонном горшке». Бедняга Морис был просто помешан на достоверности. Даже об отравлении мышьяком не мог написать без того, чтобы не подержать это вещество в руках, понюхать его, убедиться, как быстро оно растворяется, ощутить волнение игры со смертью. Эта его страсть к реалистическим подробностям, к знакомству с предметом на собственном опыте занимала в моем замысле центральное место. Именно она привела его, обреченного на гибель, к Лили Кумбс в «Кортесклуб». И прямо в руки к убийце. Морис хорошо разбирался в чужих смертях. Хотелось бы посмотреть, как ему понравилась своя? Он, разумеется, собирался мышьяк вернуть, взял только на время. Но пока собрался, я успела тоже произвести подмену, и в клубный музей на место соды Морисом была подсунута – сода же. А мышьяк, я решила, может мне при случае пригодиться. И не ошиблась. Он очень даже пригодится, и совсем скоро. Подсыпать порошок во фляжку, которую всегда носит при себе Диг-би, для меня не проблема. А что потом? Подождать той неотвратимой минуты, когда он, предоставленный самому себе, почувствует, что не может больше выносить одиночества и должен немедленно выпить? Или объявить ему, что Элизе Марли известно нечто о смерти его брата и она назначает ему тайное свидание на пляже? Оба варианта подходят. Так и эдак результат один. Он умрет, и попробуйте тогда что-нибудь доказать. Немного погодя я попрошусь на прием к инспектору Реклессу и сообщу ему, что Диг-би жаловался на живот и я видела, как он рылся в аптечке Мориса. И что Морис в свое время взял в «Клубе мертвецов» мышьяк, а потом, как он мне сказал, положил на место. Ну а вдруг не положил? Вдруг не смог себя заставить? Это на него похоже. И все подтвердят. Все знают, как он писал «Смерть в кухонном горшке». Сделают анализ порошка в музейной витрине, обнаружат, что это не яд. И получится, что смерть Дигби Сетона – трагическая случайность, а виноват в ней его брат Морис. По-моему, шикарно, комар носу не подточит. Даже жаль, что самого Дигби, который, несмотря на тупость, все же способен был оценить мои находки, – что его нельзя посвятить в этот последний план.
С Морисом я могла бы легко разделаться посредством этого же мышьяка и увидеть своими глазами, как он будет умирать в мучениях. Это-то совсем просто. Даже слишком. Просто и бездарно. Смерть от отравы не отвечает ни одному из необходимых требований, которые выдвигает убийство Мориса, а именно из-за этих требований его было так интересно планировать и так приятно приводить в исполнение. Прежде всего, его смерть должна иметь совершенно естественные причины. Иначе Дигби, как наследник, в первую очередь оказывается под подозрением, а мне важно, чтобы наследство досталось Дигби без всяких заминок.
Далее, он должен был умереть не в Монксмире, чтобы никому даже в голову не могло прийти заподозрить меня. С другой стороны, мне нужно было, чтобы между его смертью и жителями поселка просматривалась определенная связь: чем больше они натерпятся неудобств, подозрений, страха, тем лучше. Мне надо свести с ними все счеты. И я хотела держать расследование под своим надзором. Так что меня не устраивало, если это убийство будет проходить по лондонскому ведомству. Интересно и на подозреваемых посмотреть, как они будут себя вести, но главное – это не упускать из виду действия полиции. Мне надо было находиться рядом и при случае дать им нужное направление. Не все получилось в точности так, как было мною задумано, но почти все происходило с моего ведома. Ирония в том, что сама я не всегда вела себя так, как было надо, зато все остальные поступали в полном согласии с моим планом. Кроме того, требовалось учесть пожелания Дигби. Ему важно было, чтобы от убийства тянулась ниточка к Л. Дж. Люкеру и «Кортес-клубу». У него были другие цели, чем у меня. Необязательно даже, чтобы Люкер попал в число подозреваемых. А просто чтобы он убедился, – что не один он смог совершить убийство и избежать ответственности. Дигби нужна была такая смерть, которую полиция признала бы естественной – потому что она и есть естественная, – а Люкер бы знал, что это убийство. Для того и были ему отправлены отсеченные кисти. А сначала я кислотой сняла почти все мясо – очень кстати оказался фотографический чулан в доме и кислотные реактивы, – хотя все равно не нравилась мне эта посылка. Глупость и напрасный риск. Но я, так и быть, уступила его капризу. По традиции смертнику полагается потакать. Исполнять те его желания, которые безвредны.