Эжен-Франсуа Видок - Записки Видока
Я поселился на улице Тиктон, у кожевника по имени Буен, который за известную плату согласился уступить мне паспорт. Описание его наружности в паспорте подходило мне: как и я, он был белокурым, голубоглазым и румяным, и по странному стечению обстоятельств на его верхней губе с правой стороны ясно обозначался небольшой шрам. Только ростом он был немного ниже меня, но, чтобы казаться повыше в тот день, когда комиссар должен был мерить его, он положил две или три колоды карт в сапоги. Завладев документом, я уже радовался, что обеспечил себе безопасность, как вдруг Буен доверил мне тайну, которая привела меня в ужас: оказалось, что человек этот давно занимался изготовлением фальшивых монет, и, чтобы дать мне образчик своего искусства, он при мне отчеканил пятифранковую монету, которую жена его сбыла в тот же день.
Я понял, что Буен рано или поздно попадется. Мне было невыгодно быть принятым за него. Но это еще не все: могло случиться, что, если Буена осудят как фальшивомонетчика, меня сочтут его сообщником. Правосудие так часто заблуждалось! Уже осужденный безвинно, мог ли я ручаться, что то же самое не случится во второй раз? Мне чудилось, что я слышу текст смертного приговора. Мои опасения удвоились, когда я узнал, что у Буена есть сообщник: это был лекарь, некто Террье, который часто приходил к нему в дом. У этого человека было лицо висельника, одного взгляда на эту физиономию было достаточно, чтобы поставить на ноги всю полицию. Убежденный, что его посещения могут иметь печальные последствия для всех нас, я посоветовал Буену бросить ремесло, столь опасное для всякого, кто им занимается, но никакие резоны не могли убедить его. Тогда я счел нужным обратиться к его сообщнику: я в самых ярких красках изобразил опасности, которым они добровольно подвергались. «Я вижу, — насмешливо ответил мне доктор, — что вы просто-напросто мокрая курица. Ну, если бы даже нас и открыли — так что ж из этого? И без нас мало ли народу кувыркалось на Гревской площади, да и к тому же вот уже пятнадцать лет как я спускаю свои пятифранковики, а никто меня ни в чем не подозревает. Будем жить, пока живется. Впрочем, любезнейший, — прибавил он сердито, — я посоветовал бы вам не совать нос в чужие дела».
Разговор принимал такой оборот, что я счел излишним продолжать его и решил держать ухо востро. Более чем когда-либо я чувствовал необходимость как можно скорее покинуть Париж. Это было во вторник, мне хотелось уехать на другой день, но, получив уведомление, что Аннета будет выпущена на свободу в конце недели, я решился отложить свой отъезд до ее освобождения. Однако в пятницу, около трех часов, я вдруг услышал легкий стук во входную дверь. Поздний час, осторожность, с которой постучали, — словом, все возбудило во мне предчувствие, что пришли меня арестовать.
Ни слова не сказав Буену, я вышел на площадку лестницы, стремглав взлетел наверх, схватился за водосточную трубу, влез на крышу и притулился за трубой.
Предчувствия меня не обманули: в одну минуту весь дом наполнился полицейскими агентами, которые обшарили все углы. Догадавшись по моей одежде, которая лежала на помятой постели, что я бежал в одной рубашке, вследствие чего не мог далеко уйти, — они вывели заключение, что я, должно быть, скрылся необычным путем. За неимением жандармов, которых можно было бы послать на мои поиски, призвали кровельщиков, которые обыскали всю крышу; я был обнаружен и «хвачен, не имея возможности сопротивляться, поскольку дело происходило на крыше. Меня привели в префектуру, где господин Анри подверг меня допросу. Он отлично помнил о предложении, сделанном мною несколько месяцев тому назад, и поэтому обещал по мере сил смягчить мое положение. Несмотря на это, меня все-таки препроводили в Форс, а оттуда и в Бисетр, где я должен был ожидать отправления на каторгу.
Глава двадцатая
Мне вовсе не хотелось возвращаться на галеры, но во всяком случае я предпочитал жить в Тулоне, нежели в Париже и подчиняться таким негодяям, как Шевалье, Блонди, Дюлюк, Сен-Жермен и подобные им. Поразмыслив, я решил, что придется примириться с судьбой, как вдруг некоторые из галерщиков предложили мне помочь им удрать. В другое время этот план пришелся бы мне по душе; я не отверг его, но отнесся к нему критически, как человек опытный. Я знал, что если живешь среди мошенников, то всегда выгодно слыть между ними за самого отчаянного, самого отъявленного и ловкого злодея: такова была моя репутация. Всюду, где собирались четыре арестанта, непременно трое из них слышали обо мне. Не было ни одного подвига, который не связали бы с моим именем. Не было ни одного тюремщика, бдительность которого я не обманул бы, ни таких оков, которые я не разорвал бы, ни такой стены, которую мне не удалось бы пробить. В Бресте, в Тулоне, в Рошфоре, в Антверпене — словом, всюду я пользовался среди мошенников славой самого ловкого негодяя. Отъявленные злодеи добивались моей дружбы, думая, что они могут от меня кое-чему научиться, а новички с разинутыми ртами слушали каждое мое слово.
В Бисетре у меня был просто придворный штат, как у какого-нибудь царька; вокруг моей особы толпились арестанты, слушали меня, как оракула, и старались во всем мне угодить. Но теперь вся эта слава опостылела мне, я жалел общество, в котором могло существовать такое низкое отребье. Я уже не ощущал того чувства товарищества по несчастью, которое в былое время воодушевляло меня; горький опыт внушал мне потребность отделиться от этих разбойников, которых я презирал до глубины души. Решившись во что бы то ни стало вооружиться против них в интересах честных людей, я снова написал господину Анри, вторично предлагая ему свои услуги, без иного условия кроме освобождения от каторги, обещая отсидеть свой срок в тюрьме.
Из моего письма ясно было видно, какого рода сведения я мог доставить. Одно соображение останавливало господина Анри — многие лица давали такое же обязательство, но доставляли весьма незначительные сведения. На это я привел в пример мое поведение всякий раз, как я вырывался на свободу, настойчивость моих стараний зарабатывать честным путем насущный хлеб. Наконец, я предъявил свою корреспонденцию, свои счетные книги, я призывал в свидетели всех, с кем имел деловые отношения, и в особенности моих кредиторов, испытывавших ко мне полное доверие.
Упомянутые обстоятельства говорили в мою пользу; господин Анри представил мою просьбу префекту полиции Паскье, который решил, что мое ходатайство будет принято. После двухмесячного пребывания в Бисетре я был переведен в Форс. Чтобы избавить меня от всяких подозрений, среди арестантов распространили слух, будто я замешан в весьма скверное дело и что немедленно приступят к следствию по нему. Эта предосторожность только увеличила мою популярность. Ни один заключенный не посмел сомневаться в том, что я действительно попался на скверном деле. Про меня шепотом говорили: «это убийца», а поскольку в том месте, где я находился, убийца обыкновенно внушает большое доверие, то я и не подумал опровергать это заблуждение. С тех пор как обо мне стали говорить в обществе, столько появлялось нелепых слухов и толков на мой счет! Каких только про меня не выдумывали ужасов! То будто бы я был клеймен и приговорен к каторжным работам пожизненно; то будто бы меня спасли от гильотины, только при условии выдавать полиции известное число преступников в месяц, и если недоставало одного, то сделка оказывалась недействительной, — поэтому-то за неимением виновных я выдавал даже невинных.