Жорж Сименон - Письмо следователю
Мне казалось, надо лишь проявить капельку доброй воли — и все легко уладится! Мы с Мартиной ее проявляли, мы согласны были таиться и лгать. Значит, будет только справедливо, если остальные тоже сделают над собой усилие!
Разве я виноват, что мне как воздух необходима женщина, с которой я познакомился — и то случайно — всего две недели назад?
Если бы моей жизни угрожала неожиданная болезнь, ради меня подняли бы на ноги виднейших специалистов, перевернули бы вверх дном домашний уклад, и каждый был бы счастлив внести в это свою лепту; меня отправили бы в Швейцарию или еще бог весть куда; во имя долга — или из жалости — согласились бы даже возить меня в коляске.
А со мной стряслось нечто иное, но не менее серьезное: на карту тоже была поставлена моя жизнь. Я не ударяюсь в романтику, господин следователь. Я знаю, что говорю. По неделям я проводил ночи без Мартины.
По неделям обедать и ужинать она уходила к себе. К тому же я должен был делать визиты в городе. По неделям десятки раз в сутки я вновь испытывал то ощущение пустоты, о котором вам писал, — ощущение настолько душераздирающее, что я застывал на месте и как сердечник с ужасом в глазах хватался за грудь. Уж не полагаете ли вы, что я мог постоянно, изо дня в день, с утра до вечера и с вечера до утра выдерживать такое существование?
По какому, в конце концов, праву от меня могли этого требовать? Не говорите мне о дочерях — это слишком расхожий довод. В подобных вещах дети не в счет, среди пациентов я встречал более чем достаточно распавшихся или неудачных супружеских пар, чтобы убедиться: от семейного неустройства дети страдают только в бульварных романах.
Моя мать? Полно! Признаемся без обиняков: свекрови далеко не всегда святые, и моя мать ликовала при мысли, что на земле нашелся хоть один человек, который, пусть даже тайком, сумел стряхнуть с себя иго ее невестки.
Остаются Арманда и десять лет брака? Знаю. Но поставим вопрос по-иному. Я полюбил другую. Это факт. Тут уже ничего нельзя было поделать. Я не мог вырвать из себя эту любовь.
Допустим даже, что я когда-то любил Арманду, хотя и не так сильно. Теперь я ее разлюбил. Это тоже факт, господин следователь.
Я также допускаю, что Арманда любила и любит меня. Тогда — говорю это с полной убежденностью и чистой совестью — позиция ее представляется мне фантастически жестокой. Разумеется, с точки зрения подлинной любви. «Ты разлюбил меня. Любишь другую. Хочешь быть всегда с ней. Но поскольку я все еще тебя люблю, я требую, чтобы ты отказался от нее и остался со мной».
Подумайте сами: остаться с женщиной, которую разлюбил и которая обрекает тебя на жесточайшую из пыток! Представьте себе вечера вдвоем у лампы, не говоря уж о минуте, когда два человека ложатся в одну постель и желают друг другу спокойной ночи.
В память о некоторых хороших днях в нашей с Армандой жизни я, пожалуй, мог бы с этим смириться. Но — если бы действительно был уверен, что Арманда любит меня.
А я в это не верю. Женщина, которая любит, не говорит: «В мой дом… Под мой кров…»
Женщина, которая любит, не говорит о десяти годах, принесенных в жертву.
Может быть, Арманда и считала, что любит меня, но я-то, господин следователь, знаю теперь, что такое любовь.
Если бы Арманда любила, разве могла бы она сказать:
— Если бы ты ограничился встречами с нею на стороне…
Разве стала бы разглагольствовать об унижении?
Клянусь, господин следователь, я стараюсь честно, не щадя себя, разобраться во всем и делаю это особенно беспристрастно с тех пор, как попал сюда. Почему? Да потому, что теперь дан ответ на другие, не менее важные вопросы, а сам я далек от всех этих маленьких, раздувающихся от важности или жестикулирующих людишек.
Разве мы с Мартиной не прошли вдвоем долгий путь, разве бок о бок и почти не разлучаясь, не оставили позади самую длинную из дорог, в конце которой человек все-таки обретает избавление? Бог свидетель, мы вступили на нее, сами того не подозревая, наивные, как дети, — да, господин следователь, как дети, потому что были еще детьми.
Мы не знали, куда идем, но свернуть с дороги не могли, и я помню, Мартина, что в самые счастливые наши дни ты порой смотрела на меня глазами, полными ужаса.
Нет, ты не была проницательней, чем я, — просто тебя больнее била жизнь. Ты еще не так далеко отошла от юности с ребяческими кошмарами, и они мучили тебя даже в моих объятиях. Сколько раз по ночам, вся в поту, ты плакала и цеплялась за мои плечи, словно только это не давало тебе скатиться в пустоту, и я помню, как ты, на грани ужаса, заклинала меня однажды:
— Разбуди меня Шарль! Скорей разбуди!
Прости, Мартина, что я столько времени трачу на других, но я делаю это ради тебя. Ты ведь сама иногда с сожалением вздыхала:
— Никто не узнает…
Ради Мартины, ради того, чтобы хоть кто-нибудь, хоть одна живая душа узнала все, я пишу вам, господин следователь.
Надеюсь, вы согласны теперь, что у меня нет ни малейшей причины лгать или искажать правду. Там, где нахожусь я, где находимся мы с Мартиной, потому что мы неразлучны, не лгут, господин следователь. И если вы не всегда в состоянии уследить за ходом моих мыслей, если вас шокируют кое-какие подробности, не считайте меня помешанным, а просто вспомните, что я уже перемахнул через стену, которую, возможно, вам тоже придется перемахнуть и за которой на вещи смотрят совсем по-иному.
Я пишу вам, а сам думаю о телефонных звонках, о беспокойном взгляде, который вы иногда украдкой бросали на меня, ожидая, пока я отвечу на ваш вопрос.
Я думаю о других вопросах, которые вам страстно хотелось задать и которых вы все-таки не задали.
У вас в кабинете я не распространялся о Мартине: есть темы, которых лучше не касаться, например, при мэтре Габриэле или честном бедняке, вроде вашего письмоводителя.
На процессе я вообще не упоминал о ней, и это было истолковано по-разному. Но не мог же я сказать судьям:
— Я убил не ее, а другую…
Это означало бы подыграть им, дать то, чего они так добивались для очистки совести и, в еще большей мере, для душевного комфорта, стать примером, служащим к чести буржуазного мира, частью которого являемся мы все — и я, и они. Вот тогда мои коллеги обеими руками подписались бы под заключением о моей невменяемости, доказать которую они так отчаянно силятся до сих пор, — это стольких бы устроило!
Мы с Мартиной не знали, куда идем, и в течение недель — из жалости, из боязни сделать другим больно, а еще потому, что не представляли себе, насколько сильна наша всепоглощающая любовь и чего она от нас потребует, — жили двойной жизнью, вернее одной, но как бы призрачной, нереальной.
Мартина приходила в восемь мертвенно-бледным январским утром. Я в это время завтракал на кухне, Арманда еще задерживалась наверху, в жилых комнатах.