Жорж Сименон - Три комнаты на Манхаттане
«Вот уже пять месяцев, как я от тебя не имею известий. Но меня это не слишком удивляет с твоей стороны… «
Он прервался и стал читать медленнее, ибо каждое слово для него было важным.
«Мы вернулись во Францию, где меня ожидал сюрприз, который поначалу меня неприятно поразил. Моя подводная лодка и несколько других были переведены из Атлантического океана в Средиземноморскую эскадру. Иначе говоря, моим портом приписки стал Тулон вместо нашего доброго старого Бреста.
Для меня это было не так уж страшно. Но для моей жены это было ужасно, ибо она только что сняла новую виллу и произвела в ней значительные перемены. Она так огорчилась, что заболела».
Комб знал, что этот человек спал с Кэй, и ему было известно, при каких обстоятельствах. Он знал все мельчайшие подробности, которые он, можно сказать, сам же выклянчил у нее. Все это причиняло ему боль, но вместе с тем и доставляло некую радость.
«Мы в конце концов поселились в Ла-Сене, довольно приятном пригороде.
Но трамвай проходит прямо около дома. Зато совсем рядом — парк, что хорошо для наших детей».
Ибо у него тоже дети.
«Толстяк чувствует себя прекрасно, хотя все продолжает поправляться.
Он шлет тебе привет».
Толстяк!
«Фернандо нет больше с нами, ибо он получил назначение в министерство в Париж. Эта работа очень ему подходит, ведь он всегда был светским человеком. Его легко можно представить в салонах улицы Руаяль, особенно на больших торжественных приемах.
Что же касается твоего друга Рири, я могу о нем сказать только то, что мы больше с ним не разговариваем. Говорим лишь по служебным делам.
Это длится с той самой поры, когда мы покинули берега благословенной Америки.
Я не знаю, то ли он ревнует тебя ко мне, то ли я ревную. Да и он сам, очевидно, толком не знает.
Тебе, Кэй, только тебе, надлежит сделать выбор и… «.
Он нервно сжал одеяло. И тем не менее оставался спокойным. Настолько спокойным, особенно в первые дни, что стал даже считать пустоту вокруг себя окончательной и постоянной. Тогда он хладнокровно подумал: «Все кончено».
Он был снова свободен, мог свободно в шесть часов вечера отправляться пить аперитивы столько, сколько ему захочется, встречаться с Ложье и болтать с ним.
И если тот заговорит о «мышке», он свободно может его спросить: о какой «мышке» речь?
Получалось, да с этим не приходится спорить, что он испытывает некоторое облегчение. Ложье был прав. Это не могло привести ни к чему хорошему, скорее всего, кончилось бы плохо.
Временами ему хотелось повидать Ложье. Он даже иногда приближался к «Ритце», но не входил потому, что его вдруг охватывали угрызения совести.
Была еще кое-какая корреспонденция, адресованная Кэй, в основном это были счета, среди них попались ему счета из химчистки и от модистки, которая подновила ее шляпку. Насколько он мог понять, именно в ней она была, когда он ее встретил. Перед глазами возникла эта шляпка, чуть сдвинутая на лоб. Она приобрела для него сразу же ценность сувенира.
Шестьдесят восемь центов!
Не за шляпку, а за ее обновление. Добавлена какая-нибудь ленточка, или, напротив, что-нибудь убрано. Словом, какие-то чисто женские, глупые пустячки.
Шестьдесят восемь центов!
Он вспомнил эту цифру, вспомнил и то, что эта модистка жила на 60-й улице. Тогда он невольно представил себе, какой путь проделала Кэй, и, должно быть, пешком, подобно тому, какой они проделали ночью.
Сколько же они прошли пешком вместе!
Телефон был поставлен, но молчал. Иначе и не могло быть, ибо никто не знал о его существовании.
Кроме Кэй, которая ему обещала:
— Я тебе позвоню сразу, как только смогу.
А Кэй не звонила. Он не решался выходить из дома. И часами сидел, уставившись в окно, подробнейшим образом изучая жизнь маленького еврея-портного. Он знал теперь, когда тот ест, в котором часу принимает и когда покидает свою обычную ритуальную позу на рабочем столе. Наблюдая другое одиночество, он набирался опыта одинокой жизни.
Ему было почти стыдно за того омара, который они ему послали, когда были вдвоем. Ибо теперь он мысленно ставил себя на место другого.
«Моя маленькая Кэй! «
Все называют ее Кэй. Это вызывало у него ярость. Зачем только она посоветовала ему вскрывать все письма, которые придут на ее имя?
Это письмо было написано по-английски, корректно и сдержанно.
«Я получил Ваше письмо от 14 августа. Я был рад узнать, что Вы отдыхаете на природе. Надеюсь, что воздух Коннектикута Вам пойдет на пользу. Мне же мои дела помешали покинуть Нью-Йорк. И все же… «.
«И все же» что? Он, конечно, тоже спал с ней. Они все спали с ней!
Избавится ли он когда-нибудь от этого кошмара?
»… Моя жена была бы в восторге, если бы Вы… «.
Отпетый мерзавец! Хотя нет! Сам он виноват. Хватит! Просто надо с этим кончать. Остается лишь подвести черту.
«Поставить точку, подводить черту».
Новая строка и большая черта, окончательная черта, которая, может, помешает ему еще страдать, страдать до конца своих дней.
Вот до чего он в конце концов додумался. Что будет страдать из-за нее до конца своих дней.
И он этому покорился.
По-глупому. Как интересно какой-нибудь дурак вроде Ложье отреагировал бы на такое признание?
А ведь все это совсем просто, настолько просто, что он не находит даже слов.
Дело обстоит таким образом: Кэй здесь нет, а ему нужна Кэй. Однажды он решил, что переживает большую драму, когда его жена в сорок лет захотела испытать радость новой любви, чтобы снова почувствовать себя молодой. Неужели же он был таким уязвимым? Разве это имело хоть малейшее значение?
Он знал, что нет, не имело, и что теперь для него вообще ничего другого не существовало, кроме Кэй, Кэй и ее прошлое, Кэй и… всего лишь телефонный звонок. Ему так нужно его услышать. Он ждал целый день, целую ночь. Заводил будильник на час ночи, потом на два, потом на три, чтобы быть уверенным, что не заснет и услышит, когда зазвонит телефон.
И в то же самое время он себе говорил: «Очень хорошо. Все прекрасно.
Это конец, все кончено и не могло кончиться иначе».
Его не покидало ощущение, что он потерпел катастрофу.
Это и не могло кончиться иначе! Он снова станет Франсуа Комбом. Его встретят в «Ритце» как больного, перенесшего тяжелую операцию.
— Ну как, все кончилось?
— Кончилось.
— Не слишком было больно? Не болит больше?
И никто, никто не видит, как он кусает вечером подушку и униженно молит:
— Кэй… Моя маленькая Кэй… Позвони, сделай милость!
Улица была пуста. Нью-Йорк был пуст. Даже их маленький бар был пустым, и однажды, когда он хотел там послушать их пластинку, он не мог этого сделать, потому что один пьяный посетитель, которого тщетно пытались выставить за дверь, какой-то северный моряк, не то норвежец, не то датчанин, обхватил его за шею и жадно исповедовался ему на своем непонятном языке.