Жорж Сименон - Суд присяжных
— После двадцатого августа вы не находили в доме или в виноградниках чего-либо, что мог принести и припрятать ваш сын? Вы нигде не заметили свежевскопанной земли?
— Нет, не заметила, господин следователь.
И она внимательно поглядела на сына, а потом заплакала еще громче. Луи сделал чуть заметное движение, словно хотел развести руки, но ему удалось развести их не больше чем на дюйм — мешали наручники. Губы его дрожали. Адвокат кашлянул от смущения.
— Вы несколько раз говорили соседкам, что Луи вам угрожал. Значит, вы считали его способным на дурное дело. Чего вы опасались с его стороны?
Весь драматизм происходящего отражался на лице Луи. Такой недоуменный взгляд бывает у страдающих от боли и ничего не понимающих собак, подвергнутых вивисекции, веривших человеку, чей скальпель внезапно перерезает им сухожилия.
— Так чего же вы опасались с его стороны?
Старуха не знала, что отвечать. Ей хотелось быть вежливой со следователем, но ее стесняло присутствие сына.
— Мало ли чего скажешь в сердцах.
— А он никогда не угрожал вам?
— Только пугачом, в шутку. И был тогда слишком мал, чтоб понимать.
— Тем не менее он непрерывно требовал у вас денег, хотя у вас их совсем не было.
Г-жа Берт опустила голову и всхлипнула. Потом завела монотонным голосом, словно читала псалтырь:
— Всю-то жизнь я не знала счастья. Даже когда мой бедный муж был жив, он работал на шахте, а ему нужно было лечиться в санатории. А теперь, господин следователь, в поселке в меня тычут пальцами, мальчишки камнями швыряют. Дютто помер, и знаете, что случилось?
Из Италии приехал его племянник, поселился в доме выгнал меня и даже вещи не позволил забрать. Что же я теперь буду делать? Газетчики прямо извели меня, пристают, чтобы я рассказала им о том, чего не знаю.
У меня всего-то и есть что военная вдовья пенсия, и никто не хочет теперь нанимать меня даже прислугой.
Это была жалоба ребенка, несмышленыша, не способного отвлечься от личного горя. Она бросала беглые взгляды на следователя, на адвоката, на сына, чтобы убедиться, что разжалобила их.
— Не знаю, что со мной теперь станется. Вот все, что у меня осталось…
Она лихорадочно рылась в своем ридикюле, а тем временем смущенный следователь подал знак конвоиру.
— Благодарю вас, мадам, и прошу извинить, что вынужден был побеспокоить вас. Пока вы нам больше не нужны.
Человек воспитанный, он поднялся и поклонился старухе, которая суетливо подбирала юбки.
— Прошу вас подписать протокол очной ставки.
Она наклонилась над бумагой, которую протянул ей секретарь. Когда г-жа Берт выпрямилась, Луи приподнялся со стула и окликнул ее:
— Ма…
Несколько секунд они плакали, стоя друг против друга, йотом Луи повернул голову и внятно произнес:
— Клянусь, я не делал этого, не убивал я ее!
Матери он больше не увидел. Конвоир увел ее, и в коридоре на нее налетели репортеры и фотографы.
Следователь невозмутимо обратился к письмоводителю:
— Прочтите протокол и дайте подписать обвиняемому. Может быть, он еще примет наилучшее для себя решение и сознается.
Что касается самого де Моннервиля, то он уже закончил свой день, трудный день, и отправился мыть руки к умывальнику, установленному в одном из шкафов.
Малыш Луи переменился, и никогда в дальнейшем его взгляд не утрачивал того скрытного неискреннего выражения, которое он приобрел в общении со следователем.
На другой день араб, которого ему навязали в сокамерники, принялся по привычке валять дурака, и тогда Луи хладнокровно решил набить ему морду. Единственным способом избавиться от несносного соседа было отправить его в больницу.
Как всегда, по утрам Луи лежал на полу. Араб, у которого не хватало трех передних зубов, смеялся гаденьким смехом, и тут Луи спокойно поднялся, схватил его за горло и стал дубасить по лицу кулаком. Вид крови, брызнувшей из рассеченной губы, не остановил его, и он даже не думал о том, что делает: думал он о другом — о следователе и о том, что не в состоянии был выразить и объяснить. На крики сбежались надзиратели. Растащив дерущихся, они вчетвером принялись избивать Малыша Луи, предварительно надев на него смирительную рубашку. А ему ничего не оставалось, как молча терпеть. К тумакам он привык, зато добился, чего хотел, — араба увели из камеры.
Луи стремился к одиночеству. Мрачный и озлобленный, он, как раненое животное, затаил свою ненависть.
Из головы у него не выходило чудовищное досье на столе у следователя, заполненное бесчисленными листами со свидетельскими показаниями мужчин и женщин, показаниями, которые исподволь собирали, роясь, как в дерьме, в его прошлом, и всякий раз находили какую-нибудь отягчающую подробность. Но некоторых подробностей все еще не хватало, и Луи думал о них, ухмыляясь. С ним еще не говорили ни о Нюте, ни о консьержке, ни об уйме людей, с которыми он сталкивался в Ницце, и в особенности о Луизе Мадзони.
Правда, следователь еще не касался самой драмы. Он добросовестно выполнял свою кропотливую работу.
Это было нетрудно предположить. День тянулся за днем, а Луи не вызывали на допрос. Но и в камере одного не оставили, как он надеялся, а подселили к нему югослава, ни слова не знавшего по-французски, колосса или, скорее, чудовище, мускулистого и волосатого, как обезьяна, с ладанкой, висящей на груди, прямо на порнографической татуировке.
Малыш Луи сообразил: этот находится здесь, чтобы усмирить его, если он снова вздумает психовать. И двое мужчин сидели по своим углам, ничего друг о друге не зная и живя в одной камере так отчужденно, словно она была разгорожена каменной стеной.
Заметно изменилось и отношение к Луи надзирателей, которые становились все грубее по мере того, как газеты — о чем он, конечно, не подозревал — настраивали против него общественное мнение.
К нему относились неприязненно. До сих пор, кроме фальшивых подписей и мошенничества, ничего не удалось обнаружить — ни тела Констанс Ропике, ни других улик, которые прямо навели бы на след преступника.
«Можно сказать, что мы имеем дело с преступлением, совершенным мастерски», — писал один журналист. Таким образом, Луи представлялся публике человеком незаурядного ума и редкостного хладнокровия.
Парпен умер. До сих пор имя его нигде не фигурировало, но одна из газет в весьма туманных выражениях намекнула на старого приятеля Констанс, и этого оказалось достаточно, чтобы сложилась версия, будто бедняга но ошибке принял большую дозу веронала.
Луи ничего об этом не знал. Он не получал никаких известий от своего адвоката. В его распоряжении были целые дни, и он заполнял их тем, что неизменно возвращался к одним и тем же мыслям. И — удивительное дело! — он вдруг начал полнеть. Полнота придавала ему какой-то двусмысленный вид.