Буало-Нарсежак - Вдовцы
— Не переутомляйте нашего пациента… Полицейский встал.
— Позже я попрошу вас расписаться под протоколом. Примите мои соболезнования, господин Миркин, и скорейшего вам выздоровления.
От этого визита у меня подкосились ноги, и тем не менее я ощутил трепетную радость, будто вопреки нанесенному ей урону во мне вновь звенела жизнь. Я улегся в постель. Арлетта — сама предупредительность — предложила газеты. Нет. Я не хочу читать. Мне уже набили оскомину разговоры о моей книге. Разве что…
Мне нужно обдумать идею, которая сейчас пришла мне в голову… Она простая… но, возможно, безумная. Полицейский меня не опознал. Я знаю, он пришел допросить пострадавшего в аварии. Дело об убийстве Мериля ему и в голову не пришло, и он меня никогда не видел. А что, если, несмотря ни на что, я стал неузнаваем? И если с повязкой вокруг головы, для маскировки, я пойду к издателю и скажу: «Это я написал роман „Две любви“…» Другой не замедлит объявиться. Другой, несомненно, подстерегает меня у этого поворота. Какие у него доказательства, если свидетели не опознают моей личности? Самым веским доказательством, которое я сам и выковал, служит то, что я не давал о себе знать. Выхода из этого тупика нет. Тогда подойдем к проблеме с другой стороны. Почему же до сих пор он ничего не предпринял? Должно быть, потерял голову от горя. Любимая женщина погибает в автокатастрофе, которую, возможно, я и спровоцировал, поскольку сам вышел из нее, почти не пострадав. Зная правду о смерти Мериля, он должен думать, что я убил и Матильду. И в каком-то смысле так оно и есть. Все, что произошло после того, как я купил у Боба револьвер, — звенья одной цепи… Тогда чего же он ждет? Что он задумал? Ведь не намерен же он оставить на свободе человека, который, по его мнению, виновен в двойном убийстве?
Мигрень не заставила себя ждать. Я стараюсь больше не думать, но боль ловко завладевает моими недодуманными мыслями, монтирует их вопреки моей воле, заставляет проходить чередой перед моими глазами, как светящиеся буквы новостей, бегущих по фронтону здания. Я призываю на помощь Арлетту.
Она дает мне таблетки, которые притупляют боль, не избавляя от нее. Я дремлю. Мне здесь хорошо. Я хотел бы пробыть тут как можно дольше. То, что ждет меня за стенами больницы, внушает страх. Боль отступает… Но не исчезает полностью и, возможно, уже никогда не отпустит. Она оставляет за собой шлейф забот, которые, в свою очередь, позже принесут новый приступ мигрени. Я пострадал от катастрофы сильнее, чем предполагает хирург, — в сфере, недоступной его пинцетам и скобкам. Доказательство тому — любая мысль сразу перерастает в навязчивую идею. Полицейский сказал: «Это вам дорого встанет». Исходя из его слов, я пытаюсь подсчитать расходы, высчитываю суммы к оплате, которые складываются одна с другой до бесконечности… Мне в жизни не расплатиться. Напрасно я… подсчеты продолжаются сами собой; мозг работает, как испорченный калькулятор… И тут появляется новая забота — как быть с работой. Совершенно очевидно, что на студии со мной распрощаются. Из-за постоянных отлучек… Вчера или, точнее, на прошлой неделе я почти наотрез отказался от предложения Мелотти… Я их знаю. Они пустят слух, что Миркин — конченый человек. В голове звучат их слова: «На него бесполезно рассчитывать», «К тому же никакого таланта…», «Похоже, он весь в долгах». Я закрываю глаза. Я выхожу из игры. Перешептывания продолжаются, сливаясь в непрерывное бормотание. В моей черепной коробке гул, как в тех раковинах, которые я прикладывал в детстве к уху, чтобы послушать глухой рокот моря.
— Как вы раскраснелись! — замечает Арлетта. Врач, к которому я обратился за консультацией, дает уклончивый ответ:
— Вам необходимо себя беречь… правильный образ жизни… легкая работа, не требующая сосредоточенности.
Еще немного — и он посоветовал бы мне поступить на службу в контору. Это далеко не тот совет, который мог бы меня успокоить. То, что он добавляет, заставляет меня задрожать:
— Мы не имеем возможности держать вас у себя дольше, господин Миркин. С медицинской точки зрения вы уже выздоровели… а у нас не хватает коек… Через два-три дня вы будете свободны.
Они называют это свободой. Мне тотчас представляется жизнь вдовца — еда в ближайшем бистро, бессонные ночи в спальне, перенаселенной воспоминаниями. Я — обломок кораблекрушения. В мои-то тридцать лет!
Последующие два дня ужасны. Ко мне вернулись физические силы. Я складываю свои вещи — узелок эмигранта. Вот уж не удивлюсь, если Другой ждет меня у выхода. Я этого почти желаю. Все лучше, чем город, наполовину обезлюдевший из-за летних отпусков, где я буду блуждать, как собака, потерявшая хозяина. Придется подписывать счета, платить деньги. Я прикидываю сумму на клочке бумаги; мое материальное положение прямо-таки аховое. Ну, я выставлю на продажу свою малолитражку, это почти ничего не даст. Мне еще должны кое-что на радио; на это можно протянуть несколько недель. Что еще я мог бы сбыть с рук? Ожерелье? Черт побери, да! Замечательная мысль! Мне дадут за него добрых две тысячи франков. Я спасен хотя бы на время. И это благодаря широте натуры Другого! Такая мысль поднимает мне настроение. Формальности при выписке из больницы кажутся уже не столь гнетущими. Я прощаюсь с Арлеттой, врачом.
— Внимание, господин Миркин, не забывайте принимать таблетки. И приходите на прием, ежели с вами что-то будет не так.
Я выхожу на улицу. Погода пасмурная, дышится тяжело. У меня слегка кружится голова. Я спускаюсь в метро не слишком уверенным шагом. Похоже, мне надо всему учиться заново, начиная с умения ориентироваться в подземных переходах. Учиться жить, совершать привычные действия, учиться выносить себя самого, что труднее всего! В переходах метро по-прежнему висят объявления: «Кто написал „Две любви“?», и чьи-то руки начертали мелом ответ: «Сеги… [6] Помпиду…» Искушение, которое меня уже посещало, возвращается с новой силой. Когда я исчерпаю все средства к существованию, у меня останется последнее — открыть свое инкогнито, а дальше будь что будет! Мне уже невмоготу терпеть мое положение миллионера-голодранца.
Открывая дверь к себе в квартиру, я испытываю шок: Матильда по-прежнему тут… Невозможно удержаться от воспоминаний. Вот сейчас она выйдет из туалетной комнаты… Запах ее духов не выветрился. Я включаю все лампы. Мои глаза увлажняются. Вот теперь я теряю ее на самом деле. Мне вдруг делается так тяжело на душе, что я начинаю сомневаться: а стану ли продавать ее ожерелье? Я отыскиваю его в ящике трельяжа и, обессилев, плюхаюсь на кровать. Бусинка за бусинкой я пропускаю жемчуг между пальцами, как перебирают четки. Матильда!… Матильда умерла по моей вине. Но мне позарез нужно знать. Мне позарез нужны деньги. Две тысячи? Две тысячи пятьсот? Возможно, больше. Я кладу ожерелье в карман и спускаюсь на лифте. Я не удовольствуюсь первым предложением и обойду нескольких торговцев ювелирными изделиями. Начнем с бульвара Сен-Жермен. Мне немножко стыдно, как если бы я протянул руку за подаянием. Человек берет у меня из рук ожерелье, чуть ли не брезгливо.