Хорхе Борхес - Шесть загадок дона Исидро Пароди
В пору черной меланхолии трудно найти лекарство, сравнимое с простой и столь привычной нам Природой, когда ее красоты, чутко отзываясь на зов апреля, щедро и вольготно разливаются по долам и ущельям. Рикардо, вкусив опыта неудач, возжаждал сельского уединения и без промедления отправился в Авельянеду. Старый дом Монтенегро распахнул ему навстречу свои стеклянные двери с тяжелыми портьерами. Амфитрион, в приступе радушия готовый на все, принял и водрузил на голову этот великоватый ему венец и, пересыпая речь грубыми шуточками и плоскими остротами, под конец стал вещать как оракул и намолол столько чепухи, что раздосадованный Рикардо, вовсе отчаявшись, поскорее поспешил пуститься в обратный путь – опять на виллу «Кастелламаре»; и мчался он туда так, словно за ним гнались двадцать тысяч чертей. Сумрачные преддверия безумия, холлы перед владениями самоубийства: в тот вечер Рикардо так и не удалось потолковать хоть с кем-нибудь, кто мог бы поднять его дух, с товарищем, философом; на беду, он увяз в худшем из болот – в беседах с неприкаянным Кроче, еще более скучным и сухим, чем цифры в его бухгалтерских книгах.
Три дня убил наш Рикардо, слушая эти зануднейшие и вредоносные разглагольствования. Но в пятницу его вдруг осенило, и он явился motu propio[71] в мою комнату. И я, дабы обеззаразить, дезинфицировать его душу, предложил ему прочесть каторжные корректуры подготовленного мною переиздания «Ариэля» Родо,[72] мастера, который, по словам Гонсалеса Бланко, «превосходит Хуана Валеру в гибкости, Переса Гальдоса – в элегантности, Пардо Басан – в изысканности, Переду – в современности, Валье-Инклана – в теории, Асорина[73] – в силе критического накала». Бьюсь об заклад, любой другой на моем месте прописал бы Рикардо какую-нибудь кашку-размазню, а никак не это злое зелье. Однако нескольких минут магнетической работы хватило, чтобы наш умирающий распростился со мной – весьма бесцеремонно и нетерпеливо. Не успел я нацепить на нос очки, чтобы продолжить чтение, как в другом конце галереи прогремел зловещий выстрел.
Я выбежал из комнаты и столкнулся с Рекеной. Дверь в спальню Рикардо была приоткрыта. На полу, бесчестя грешной кровью ковер-кильянго, лежал труп. Револьвер, еще горячий, охранял его вечный сон.
Я готов заявить во всеуслышание. Решение было обдуманным. Это доказывает и подтверждает постыдная записка, которую он нам оставил: убогая – словно автор знать не знал о богатствах нашего языка; вялая – словно писал ее халтурщик, не владеющий необходимым stock[74] прилагательных; безвкусная – потому что в ней нет и намека на игру слов. Еще раз явлено то, о чем я уже говорил с кафедры: выпускники наших так называемых колехио не имеют представления о сокровенных тайнах словаря. Я прочту вам эту записку, и вы сразу встанете в ряды самых непримиримых участников крестового похода за хороший стиль.
Вот письмо, прочитанное Бонфанти за несколько минут до того, как Исидро Пароди выпроводил его за дверь:
Хуже всего, что я всегда был счастлив. Теперь все изменилось и будет меняться впредь. Я ухожу из жизни, потому что ничего не могу понять. С Пумитой я проститься не могу – она уже умерла. То, что сделал для меня мой отец, не мог сделать ни один другой отец в мире. Хочу, чтобы все это знали.
Прощайте и забудьте меня.
Рикардо Санджакомо
Пилар, 11 июля 1941 г.
V
Вскоре Пароди принял у себя Бернардо Кастильо – врача семейства Санджакомо. Беседа их была долгой и конфиденциальной. Те же определения следует отнести к разговору, который дон Исидро имел с управляющим Джованни Кроче.
VI
В пятницу 17 июля 1942 года Марио Бонфанти – потертый плащ, просевшая шляпа, поблекший шотландский галстук и яркий свитер из Расинга – смущенно вошел в камеру номер 273. Двигался он неловко, потому что в руках нес большое блюдо, завернутое в белоснежную салфетку.
– Провиант! – вскричал он. – Не успею я пересчитать пальцы на одной руке, как вы уже будете облизывать свои, дражайший мой Пароди. Лепешки из слоеного теста в меду! И приготовили их известные вам смуглые ручки; а блюдо, на коем покоятся лепешечки, украшено гербом и девизом «Hic jacet»,[75] принадлежащими нашей княгине.
Тут энтузиазм его был пригашен резной тростью – ею, как шпагой, размахивал Хервасио Монтенегро, словно воплотивший в себе всех трех мушкетеров сразу: монокль а-ля Чемберлен, черные живописно закрученные усы, пальто с обшлагами и воротником из выдры, широкий галстук с жемчужиной фирмы «Мендакс», обувь от Нимбо, перчатки от Балпингтона.
– Счастлив вас видеть, дорогой мой Пароди, – воскликнул он самым светским тоном. – Прошу простить моего секретаря за fadaise.[76] Нас трудно ослепить софизмами Сьюдаделы и Сан-Фернандо: всякий здравомыслящий человек признает, что Авельянеда заслуживает самого уважительного к себе отношения. Я неустанно повторяю Бонфанти, что весь этот его набор пословиц и архаизмов выглядит решительно vieux jeu,[77] неуместно; напрасно я пытаюсь направлять его чтение, даже самые строгие предписания: Анатоль Франс, Оскар Уайльд, дон Хуан Валера, Фрадике Мендес и Роберто Гаче – не смогли укоротить его мятежный дух. Бонфанти, перестаньте упрямиться и бунтовать, скорее поставьте эти лепешки, которые вы сумели благополучно донести, и отправляйтесь motu proprio на Ла-Роса-Формада, в Санитарное управление, где ваше присутствие может оказаться полезным.
Бонфанти пробормотал весь положенный набор слов – «низкий поклон, всегда к вашим услугам, счастлив, целую ручки» – и с достоинством упорхнул.
– Дон Монтенегро, пока вы не приступили к делу, – попросил Пароди, – окажите мне такую любезность, откройте оконце, не то мы тут задохнемся: эти лепешки, судя по запаху, жарилась на свином жире.
Монтенегро, ловкий, как заправский дуэлянт, вскочил на скамейку и выполнил просьбу учителя. Потом спрыгнул вниз, но особым манером, словно выступал перед публикой.
– Итак, пробил час, – сказал он, пристально глядя на раздавленный окурок. Затем достал массивные золотые часы, завел их и посмотрел на циферблат. – Сегодня семнадцатое июля, ровно год назад вы раскрыли мрачную тайну виллы «Кастелламаре». И теперь в этой дружеской обстановке я хочу поднять бокал и напомнить вам, что тогда вы пообещали, что через год, то есть как раз сегодня, откровенно расскажете о том, что же там произошло. Не стану лицемерить, дорогой Пароди, фантазер во мне порой побеждает человека делового, литератора, и я придумал некую интереснейшую и оригинальную теорию. Может, вы, обладая строгим умом, сумеете добавить к этой теории, к этой благородной интеллектуальной конструкции кое-какие полезные детали. Я не отношусь к числу архитекторов-одиночек: вот, я протягиваю руку за вашей драгоценной песчинкой, но оставляю за собой право – cela va sans dire[78] – отвергнуть сомнительные и неправдоподобные выводы.