Владимир Кайяк - Чудо Бригиты. Милый, не спеши! Ночью, в дождь...
Берт отвернулся и спросил, перекладывая исписанные листы на столе:
— Значит, вы написали здесь правду о том, что вчера происходило в доме Бригиты и Нилса Леи?
Хриплый вздох. Потом — на том же вздохе:
— Я не хотел… не хотел ее убивать! Я не хотел!
— Говорите!
— Я не хотел… Я не знал… Честное слово! Я был, как в горячке… я обезумел… От тоски, от ревности…
Нет. То есть… я хотел, но… Я позвал, но… она спала так крепко… Я не знал, что открою газ, я не знал, я еще не хотел… В голове все кружилось, как в бреду…
— Лжете! В голове все кружилось, а по дому ходили вы в носках, чтобы не было следов, нигде не оставили отпечатков пальцев! Не хотели убивать? Лжете! Хотели убить, хотели взвалить подозрения на Нилса Лею! Заперли дверь веранды изнутри. Продолжайте!
— О, боже мой! Но я не мог без нее, я не мог оставить ее… другому…
— Довольно! Как вы отвернули краны? Не оставив отпечатков?
— У меня был платок… Я взял его в руку…
— Потом вышли из кухни, распахнув дверь пошире? Взяли ключ от двери во двор, висевший на гвоздике, вышли и заперли дверь, да?
— Я… Да. Какое счастье, что она жива!
— Куда вы дели этот ключ?
— Бросил в канаву.
— Покажете где! Я сейчас вернусь…
Берт зашел к Нилсу. Теперь все ясно — надо было сказать и ему, сказать напрямик, кратко. Надо было. Надо было, да. Но…
— Товарищ Лея… — начал Берт и умолк.
— Я знаю, — сказал Нилс, — она что–то сделала над собой. Я знаю… Умерла?
— Да… Но… Не так…
Нилс сидел, как окаменелый. Адамсон не мог выдавить из себя ни одного слова ободрения или сочувствия, все слова казались пустыми, надуманными, непригодными. Он молча положил руку Нилсу на плечо… И пошел к выходу. За спиной Нилс спросил:
— Где она сейчас?
— В покойницкой больницы.
20
Автомобиль медленно ехал по немощеной улице окраины. Солнце опускалось, разжигая сгрудившиеся у горизонта влажные облака. В канавах, по обе стороны улицы, медленно утекала вниз вода после ночного ливня.
— Где вы бросили ключ? — спросил Берт Адамсон.
— Там… Против того угла забора, — угодливо показал вперед Стабулниек.
Машина остановилась в указанном месте.
— Выходите! — приказал следователь Стабулниеку.
Стабулниек вышел, за ним милиционер. Фотограф выглядел сломленным, жалким, плечи его опустились, прежней осанки не было в помине. Он остановился у канавы, поглядел в воду.
— Мне достать его? — услужливо спросил он милиционера.
— Обождите! — ответил милиционер и оглянулся на следователя.
Берт подошел. Так он и представлял себе: канава неглубокая, до половины занесенная мусором, вода мутная…
Вскоре подъехал самосвал, затребованный следователем, в кузове был щебень. Метров на десять выше места, указанного Стабулниеком, Берт приказал ссыпать щебень в канаву. Когда это было сделано, вода постепенно сошла, обнажив осклизлые камни и мотки водорослей в русле канавы.
Милиционеры проверили указанное место. Ключ нашли быстро.
Берт показал ключ Стабулниеку.
— Тот?
— Да.
Берт медленным шагом вернулся к машине. Стабулниек и милиционеры подошли за ним. Следователь обернулся и сказал:
— Гражданин Стабулниек, я обвиняю вас не в покушении на убийство, а в умышленном убийстве: Бригита Лея умерла.
Стабулниек мгновение смотрел на Берта. На его лице отразилось непонимание, сомнение… И только потом — ужас, отчаянный, одуряющий ужас. Он закричал, стал биться головой о капот машины. Милиционер подхватил обмякшее в его руках тело.
— Отвезите арестованного! — проговорил следователь. — Я пойду пешком.
Ему было необходимо пройтись, совершенно необходимо; надо было как–то преодолеть свое отвратительное настроение…
Берт шел по мягкой траве немощеной улицы. Поднял голову, лишь когда совсем затих шум уехавшего автомобиля, увидел в закатном небе зеленовато–белесую, почти прозрачную вечернюю звезду, похожую на тающую льдинку.
«…Стабулниек отпирался до последней минуты: он, видите ли, не мог, не мог оставить ее другому!.. Ложь! Обернул пальцы платком, открывая газовые краны… Ложь! Подлая месть, месть разоблаченного ничтожества, и труса…»
Усилием воли Берт заставил, себя подумать о другом. «Куда бы пойти сегодня вечером? Вернее, не куда, а к кому? К Старому Сому? Пойти и сказать, открыто и честно: примите меня! Не хочу, не могу я сейчас сидеть один. Не хочу, чтобы в голову лезли мысли о застывшей улыбке Бригиты Леи. О Нилсе Лее, который пошел к ней в покойницкую. Об извечной любви и извечной ненависти, о подлости и предательстве. О фатальной неспособности, даже нежелании людей вглядываться друг в друга… Примите меня, сегодня я не в своей тарелке, я не хочу оставаться наедине с гнетущими и бесплодными мыслями!..
Гм, представляю себе лицо Старого Сома, если бы я действительно пошел к нему сегодня и сказал бы ему подобное…»
Раскаленный западный край неба над головой одинокого прохожего стал темнеть; вечерняя звезда уже не напоминала зеленоватую тающую льдинку, она белела и блестела все ярче.
Гунар Цирулис. Милый, не спеши!
I
Чужие лавры не давали мне покоя. Чем я хуже других журналистов? Но почему–то их очерки о неправедно осужденных или, наоборот, об оставшихся безнаказанными преступниках, а также о самом опасном из недугов общества — о равнодушии — вызывают обычно такую волну откликов, что из одних только писем можно было бы сверстать целые газетные номера. А вот мои репортажи из зала суда в лучшем случае оставляют в редакционной почте след в виде одного–двух протестов по поводу неточного отображения фактов или же поверхностного анализа приведших к преступлению причин. После этого даже полученный гонорар не в силах утолить боль уязвленного самолюбия; напротив, соль честолюбия разъедает воспаленные раны. Ну да, я знаком со многими руководящими работниками правосудия, немало инспекторов милиции приветствуют меня уже на расстоянии, а однажды даже выручили: меня остановили за нарушение правил движения, и вдруг из мегафона патрульной машины на всю улицу раздалось: «Отпусти его, Эдгар, это свой…» Однако это и было, кажется, вершиной моей карьеры: никакой популярности своими творениями я так и не завоевал. Что, как уже сказано, сильно задевало мою честь.
Над этой проблемой я размышлял долго и мучительно. Примириться с отсутствием таланта и искать другое применение честно выстраданному в университете диплому филолога — не в природе пишущего человека. Но может быть, вся беда заключалась в том, что до сих пор все, о чем я писал, я знал только со слов других, «пост фактум», как любят говорить мои приятели–юристы? Может быть, секрет в том, что ход событий я восстанавливал по Документам, не переживая сам каждый их поворот? Если разобраться, я находился как бы в роли судьи. Однако судья должен быть беспристрастным: таково необходимое условие справедливого приговора. А вот репортерское отношение к делу не может оставаться на уровне холодной объективности. Только эмоциональность, ощущение собственного присутствия может убедить читателя, заставить его увидеть самого себя или своих близких в роли потерпевшего и прийти к тем выводам, ради которых мы и публикуем такие вот судебные очерки.