Эжен Шаветт - Сбежавший нотариус
— Но я буду не прочь, если меня убедят, что это фарс.
— Если бы у тебя было хоть на грош наблюдательности, ты бы заметил одно обстоятельство.
— Какое?
— Число, поставленное на письме, черт побери! Обратил ли ты внимание на него?
— Да, первое апреля.
— Разве это число ничего тебе не объясняет? — торжествующим тоном проговорил маркиз. — Не первого ли апреля принято разыгрывать всех и вся?
— Так-так! — воскликнул художник. — Первое апреля, значит! Легру хотел пошутить над тобой первого апреля?
— Ах, наконец-то ты понял! Слава богу! Да, Легру, человек совершенно лишенный здравого смысла, вздумал воспользоваться для своей шутки бегством Ренодена, который похитил у меня больше полумиллиона.
Художник скорчил снисходительную гримасу и добродушно произнес:
— Ты слишком близко к сердцу принимаешь подобные проделки.
Маркиз покачал головой и сухо ответил:
— Я сержусь на него не за эту шутку.
— За что же в таком случае?
— За момент, который он выбрал.
— Какой момент?
— Он написал это письмо через неделю после самоубийства моего тестя.
— Он, может быть, не знал о самоубийстве.
— Я сам известил его письменно об этом несчастье.
— А, я понял теперь твою фразу! — воскликнул Либуа.
— Мою фразу? Какую?
— Когда ты показал Генёку место, где он должен будет похоронить бедного четвероного Нотариуса, ты пробормотал: «Таким образом идиот Легру будет почти прав».
Монжёз при воспоминании о своей выдумке, которую он считал в высшей степени остроумной, снова повеселел.
— А что? — сказал он. — Ведь хороша идея, не правда ли? По крайней мере можно будет называть это место могилой Нотариуса, пусть и четвероногого.
Поезд прибыл в Париж.
— Передай госпоже Вервен, что мне не терпится быть представленным ей, — напомнил приятелю Либуа, подавая руку на прощание.
— Я же говорил: нужно подождать два или три дня, чтобы выветрился запах краски, и тогда ты явишься в отреставрированную столовую, — ответил Монжёз, удаляясь.
Когда Либуа остался один, от всей души расхохотался при воспоминании о разговоре в купе.
— Да, этот шутник Легру отпустил чересчур грубую шутку! — решил он.
XI
Походкой праздношатающегося, который делает сто метров в час, если ему по пути встречаются галантерейные магазины, Либуа прогуливался по бульварам.
Художник вовсе не думал возвращаться в свою мастерскую. К чему идти туда, если он не чувствовал никакого расположения к работе? Сегодня он намеревался позавтракать у одного приятеля, потом навестить еще двух или трех, поболтаться там и сям до вечернего поезда и, зайдя к торговцу красками, чтобы запастись некоторыми принадлежностями, необходимыми для написания портрета маркизы, неспешно пойти на станцию.
Подумав о торговце красками, он невольно вспомнил о прейскуранте, который положил в конверт и который был украден Морером. Намерение Либуа не возвращаться в мастерскую мгновенно улетучилось.
С тех пор как он покинул Кланжи, маркиза и доктор должны были уже встретиться. Они наверняка вскрыли конверт, нашли прейскурант и встревожились. Доктор, в страхе, что их тайна находится в руках третьего лица, с первым же поездом отправится в Париж и явится к художнику в мастерскую, чтобы угрозами или просьбами возвратить маркизе компрометирующее ее письмо, так некстати замененное прейскурантом.
— Я должен быть дома, чтобы принять его, — решил художник и с такими мыслями направился в мастерскую.
Прибыв домой, художник отдал слуге следующее приказание:
— Меня ни для кого нет дома, кроме того посетителя, который приходил вчера. Ты помнишь его, не правда ли?
— Бледный и взволнованный господин, который дал мне вчера три золотых?
— Он самый. Для всех прочих моя дверь закрыта. Я в деревне. Понял?
— Да, сударь, — ответил слуга, старый солдат, строго исполнявший все приказания хозяина.
Но как убить время в ожидании Морера? Либуа недолго ломал голову в поисках развлечения: разве Монжёз со своей красавицей не были к его услугам? Он вошел в кабинет-обсерваторию и приложил глаз к окуляру. Продолжали ли маляры свою работу или запах краски еще не выветрился из столовой, только любовники опять завтракали в уборной.
Они пировали, будучи весьма легко одетыми, что, впрочем, было объяснимо, ибо термометр показывал тридцать шесть градусов в тени.
Монжёз, сидевший за столом лицом к окну, снял сюртук, жилет и галстук. Что касается госпожи Вервен, то ее одеяние было еще легче: по всей видимости, кокетливый пеньюар показался ей слишком теплым при этой температуре. На ней была сорочка с эполеткой вместо рукавов, которая оставляла открытыми роскошные плечи и прекрасные руки Венеры.
— Гм, гм… — мычал художник, восхищенно созерцая безукоризненные контуры бюста, обтянутые тонким батистом.
Завороженный этим зрелищем, он не сразу расслышал голоса двух мужчин, громко споривших в его прихожей.
— Ну что за упрямец! — кричал слуга. — Сколько раз мне повторять, что господина нет дома, что он в деревне?
На это другой голос, глухой и задыхающийся, отвечал:
— А я вам повторяю, что ваш господин сегодня утром прибыл в Париж.
— Может быть, но он не приходил домой, следовательно, увидеть его вы не сможете!
Тогда посетитель в ярости закричал:
— Я переломаю тебе все ребра, любезный, если ты не пустишь меня!..
Человек, произнесший эту угрозу, был, по-видимому, способен привести ее в исполнение, потому что слуга ответил умиротворяющим тоном:
— Успокойтесь, любезный, сядьте, а я пойду посмотрю, не пришел ли господин.
Когда слуга вошел в кабинет, художник сказал ему прежде, чем тот успел открыть рот:
— Я все слышал. Что это за человек?
— Какой-то крестьянин.
— Как ты, бывший солдат, мог уступить перед угрозой? — строго спросил Либуа. — Я же запретил тебе впускать кого бы то ни было, кроме вчерашнего посетителя, у которого было расстроенное лицо…
Слуга позволил себе улыбнуться и, покачав головой, ответил:
— Если огорчение дает право на прием, то сегодняшний посетитель тоже может войти… Ах, если бы вы видели его лицо, искаженное гримасой, дикий взгляд, мертвенную бледность! И при этом он такой малый, с которым нелегко поладить. Я сначала хотел затворить дверь перед его носом, но своим кулаком — и какой кулак! — он так и отбросил меня назад. Гигант шести футов ростом!
Голос посетителя показался художнику знакомым, а слова слуги навели его на мысль, кто именно это был.