Уильям Дитрих - Пирамиды Наполеона
Одно окно и каминные угли вполне сносно освещали комнату. Минетта по-прежнему оставаясь в кровати, но простыня была отброшена в сторону, а сама хозяйка лежала обнаженной со вспоротым животом. Такая рана убивала человека медленно, давая возможность помолиться или исповедаться. На полу возле кровати образовалась уже большая лужа крови, которую, видимо, и лакала кошка.
Что за странное, бессмысленное убийство?
Осмотревшись, я не обнаружил никаких следов ограбления. Окно не было закрыто на шпингалет. Я открыл створку и выглянул в грязный задний дворик. Ничего и никого.
Что же делать? Люди видели, как мы шептались с ней на кушетке в заведении мадам де Либерте, и все поняли, что я намеревался провести эту ночь у нее. А теперь вдруг ее убили, но почему? Она лежала с закатившимися глазами и открытым ртом.
Уже слыша громкий стук тяжелых башмаков по лестнице, я заметил кое-что важное. Кончик ее пальца был испачкан в крови, похоже, она написала что-то собственной кровью на сосновых досках. Я склонил голову.
Там вырисовывалась латинская буква «G», именно с нее начинается моя фамилия.
— Месье, — донесся чей-то голос с лестничной клетки, — вы арестованы.
Обернувшись, я увидел двух жандармов, представителей полиции, учрежденной революционным комитетом в 1791 году. За ними маячил человек, и уверенное выражение его лица явно показывало, что он только получил подтверждение своим подозрениям.
— Да, это он, — с арабским акцентом произнес смуглый парень.
Я узнал в нем моего вчерашнего фонарщика.
* * *Если террор и закончился, то французское революционное правосудие все равно предпочитало сначала послать человека на гильотину, а уж потом проводить расследование. Лучше было вовсе не попадать в тюрьму. Оставив в покое бедняжку Минетту, я бросился к окну ее комнаты и, вспрыгнув на подоконник, выскочил на грязный двор. Несмотря на утомительную и долгую ночь, я не потерял резвости.
— Стой, убийца!
Раздался выстрел пистолета, и что-то больно обожгло мне ухо.
Я перепрыгнул через штакетник, вспугнув петуха, подбиравшегося к собачьей миске, и, найдя проход на соседнюю улицу, бросился наутек. Вслед мне неслись сумбурные крики, трудно сказать, чего в них было больше — ярости, недоумения или призывов к действию. К счастью, в Париже проживает шестьсот тысяч горожан, и вскоре я уже смешался с толпой под навесами Центрального рынка, где влажная приземленность перезимовавших яблок, рыжей моркови и блестящих угрей помогла мне успокоиться после жуткого шока, вызванного безжалостно вспоротым телом. Увидев фуражки двух жандармов, проходивших по сырному ряду, я свернул в другую сторону.
Да, на мою голову свалились серьезные неприятности, и самое ужасное заключалось в том, что я совершенно не понимал, кто их мне подстроил. Я мог догадаться, почему обчистили мою комнату, но не представлял, зачем убили несчастную шлюху — ведь мне казалось, что она была в сговоре с ворами. Так за что же ее убили? У нее не было ни моих денег, ни медальона. И что подразумевала Минетта, написав кровью первую букву моей фамилии? Все это не только озадачивало, но и пугало меня.
Понятно, что американец в Париже особенно уязвим. Хотя, конечно, именно с помощью французов мы добились нашей независимости. И так же бесспорно, что великий Франклин, прославившийся остроумием за годы дипломатической службы во Франции, в таком множестве изображался на открытках, миниатюрах и чашках, что даже король, в редком приступе королевского остроумия, приказал изобразить такой портрет в ночном горшке для одной из его пылких поклонниц. И, безусловно, благодаря моей связи с этим ученым и дипломатом я приобрел нескольких друзей среди влиятельных французов. Но отношения между нашими странами ухудшились из-за того, что Франция начала посягать на нейтральные торговые суда Соединенных Штатов. Американские политики, приветствовавшие идеализм Французской революции, с отвращением восприняли террор. Если я и мог быть чем-то полезен в Париже, то только помощью в достижении взаимопонимания между нашими народами.
Впервые я очутился в этом городе четырнадцать лет назад девятнадцатилетним юнцом, приплыв на торговом судне; отец отправил меня в это путешествие, желая избавить ветреного сына (и его состояние) от увлечения Анабеллой Газвик и претензий ее честолюбивых родителей. Никто не знал наверняка, действительно ли Анабелла ждала ребенка, но теоретически такое было вероятно. Правда, такая невеста не устраивала мою семью. Сходное затруднительное положение, как говорили, привело когда-то молодого Бена Франклина из Бостона в Филадельфию, и мой батюшка сделал ставку на то, что этот теперь уже пожилой политик с сочувствием отнесется к моим сложностям. Помогло также и то, что Джосая Гейдж дослужился до чина майора в Континентальной армии и, что еще более важно, числился масоном третьей степени. Франклина, давнего члена франкмасонской ложи Филадельфии, избрали в 1777 году в парижскую ложу «Девяти муз», а уже в следующем году он содействовал приобщению к их великолепному собранию самого Вольтера. Успев побывать по торговым делам в Квебеке, я научился сносно говорить по-французски и был достаточно образован (почти два года проторчал в Гарварде, и мне изрядно надоели заплесневелые древние классики, свойственная ученым эгоцентричность и склонность размышлять над вопросами, не имеющими ответов), чтобы мой отец в 1784 году решился предложить меня в качестве помощника американскому послу. По правде говоря, семидесятивосьмилетний Франклин на закате жизни не нуждался в моих наивных советах, но ему хотелось оказать услугу брату масону. Как только я прибыл в Париж, этот старый политик проникся ко мне необычайной симпатией, несмотря на явный недостаток во мне служебного рвения. Он познакомил меня как с франкмасонством, так и с электричеством.
— В электричестве есть та самая таинственная сила, что дает жизнь вселенной, — поведал мне Франклин. — А франкмасонство дает свод правил разумного поведения и образа мыслей, следуя которым можно исцелить мир от многих пороков.
Согласно его объяснениям, свободное масонство появилось в Англии в начале нашего, восемнадцатого столетия, но члены гильдии масонов — каменщиков — издавна бродили по Европе и строили великие соборы. Они называли себя свободными каменщиками, потому что их ремесло позволяло им находить любую желаемую работу и требовать за ее выполнение приличную плату — немаловажная особенность в феодальном мире. Однако корни масонства уходят во времена крестовых походов и рыцарей-храмовников, их орден образовался на Храмовой горе Иерусалима, а впоследствии из их среды выросли влиятельные европейские банкиры и военачальники. Средневековые храмовники приобрели такую власть, что французский король приказал уничтожить их братство, а его рыцарей сжечь на кострах. И именно те немногие, кому удалось выжить, говорят, заложили основы нашего масонского ордена. Как представители многих обществ, масоны были горды собой, сознавая былые преследования.
— Но и замученные до смерти храмовники являются потомками еще более раннего общества, — говорил Франклин. — Родословная масонства восходит к магам древнего мира, к тем каменщикам и плотникам, которые возводили храм Соломона.
Масонскими символическими знаками являются фартук и мастерок каменщика, поскольку это братство высоко ценит логическую точность архитектурных конструкций. Хотя вступление в общество требует веры в некое высшее бытие, новое мировоззрение никому не навязывается, и в сущности братьям даже запрещено обсуждать на собраниях лож религиозные или политические вопросы. Это своего рода философская организация разумных научных исследований, основанная вольнодумцами в противовес давней религиозной вражде между католиками и протестантами. Однако масоны также используют древние мистические обряды и таинственные математические принципы. Они придают особое значение моральной честности и благотворительности, не позволяя догмам и суевериям заразить их разумное учение религиозным консерватизмом. Привилегированность масонского ордена порождает множество завистливых и даже невероятных слухов.
— А почему бы всем людям не вступить в ряды масонов? — спросил я Франклина.
— Слишком много людей с радостью променяли бы разумный мир на удобные суеверия, если бы это успокоило их страх, помогло завоевать положение в обществе и возвеличило над другими братьями, — пояснил мне наш американский философ. — Люди боятся думать. И увы, Итан, честность обычно становится пленницей тщеславия, а здравый смысл легко затмевается алчностью.
Ценя увлечения моего наставника, сам я не добился заметных успехов в масонской ложе. Их церемонии утомляли меня, а масонские обряды казались непостижимыми и бесконечными. Там произносилось много скучных речей, требовалось запоминать нудные ритуалы, надеясь на смутные обещания неких милостей, достижимых только после восхождения по длинной лестнице масонской иерархии. Короче говоря, масонство требовало от меня больше усилий, чем я хотел бы на него потратить. И на следующий год я, с некоторым облегчением покинув Франклина, уехал обратно в Соединенные Штаты, а его рекомендательное письмо и мои знания французского языка привлекли ко мне внимание одного молодого нью-йоркского торговца мехами по имени Джон Джекоб Астор.[12] Поскольку мне посоветовали держаться подальше от семьи Газвиков — Анабелла, учитывая интересное положение, спешно вышла замуж за одного серебряных дел мастера, — я ухватился за предложение поработать с этим торговцем мехами в Канаде. Отправившись с французскими коммивояжерами на Великие озера, я научился стрелять из ружья и охотиться и поначалу даже подумывал связать свое будущее с великим Западом. Но чем дальше мы отходили от цивилизации, тем больше я скучал по ней, причем не по цивилизованной Америке, а именно по Европе. Салун стал спасением от бескрайней дикости. Бен говорил, что Новый Свет вел нас к постижению простой правды, а Старый Свет — к полузабытой древней мудрости, только и ждущей своего очередного открытия. Он всю свою жизнь разрывался между ними, так же как и я.