Николай Буянов - Май без императора
Он снова налил себе вина, выпил одним махом, утер губы и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Мы с вами вместе пережили Березину, месье Жизак, а это дорогого стоит… Я хочу сказать вам кое-что, — он понизил голос. — Генерал Гурго серьезно болен, и в скором времени уедет с острова. Бедняга Сиприани умер, а Его величеству нужен мажордом и смотритель библиотеки, поэтому вам, вероятно, предложат работу в усадьбе.
Я откашлялся в волнении.
— Это большая честь для меня, сударь. Разумеется, я приложу все усилия…
— Подождите, — Дорнэ накрыл мою руку своей. — Послушайте, месье Жизак, вы не должны соглашаться. Сошлитесь на слабое здоровье, придумайте другую вескую причину, но не переезжайте в усадьбу! Богом заклинаю, поберегите себя. И… — он запнулся. — И свою дочь. Я давно влюблен в нее, хотя, мне кажется, это для вас не новость.
Я улыбнулся.
— Что ж, месье, я был бы счастлив иметь такого зятя. Надеюсь, вы уже объяснились с Жанной-Луизой?
— Я немедленно попросил бы у вас ее руки, — серьезно сказал Дорнэ, — но сейчас мне больше всего хочется, чтобы вы уехали с острова. Ради вашей же безопасности.
— А вы? — спросил я. — Вы поедете с нами?
Капитан покачал головой.
— Я военный человек, сударь. Мой долг — быть рядом с императором.
— Видите ли, капитан, — мягко сказал я. — Вы человек чести — я тоже. Поэтому если от имени Его императорского величества мне предложат работу в усадьбе, я с благодарностью соглашусь.
Несколько минут Дорнэ молча сидел за столом. Потом встал и протянул мне руку.
— Признаться, я не ожидал другого ответа, месье Жизак. Хотя очень надеялся на него.
Прошло несколько месяцев, прежде чем случилось то, что предсказывал Дорнэ. Генерал Гурго (он действительно выглядел нездоровым: широкое лицо пожелтело, белки глаз налились кровью, и он часто кашлял, будто в приступе астмы) перед своим отъездом вызвал меня к себе, поблагодарил за верную службу и объявил, что отныне мне назначена должность смотрителя императорской библиотеки («конечно, это не по правилам, Жизак, чтобы слуга смотрел за книгами, но вы дворянин, человек образованный, так что, надеюсь, краснеть за вас не придется…»). Надо ли говорить, как затрепетало мое сердце. Я буду жить в Лонгвуде. В одном доме, под одной крышей с НИМ.
Моим врагом.
Дом и впрямь оставлял странное впечатление — будто архитектора в момент проектирования охватило злобное желание доставить будущим жильцам как можно больше неудобств. Множество отвратительно хлопающих дверей создавали сквозняки, гудроновая крыша в жару накалялась, а во время дождей пропускала влагу. Если губернатор острова достопочтенный сэр Гудсон Лоу в самом деле имел задание свести Наполеона в могилу, то лучшего средства, чем Лонгвуд, не изобрел бы даже я.
Меж тем — год от года — здоровье императора постепенно ухудшалось. Я не раз наблюдал, как к воротам усадьбы подлетала коляска доктора Антомарки (он жил в местечке под названием Плантейшен-хаус, в получасе езды), и сам доктор — сосредоточенный, хмурый, в наглухо застегнутом сюртуке, вбегал на крыльцо, бросал шляпу на руки встречающему (кто бы то ни был: хоть генерал, хоть дворецкий) и коротко изрекал: «Ведите». Потом, через час-полтора, все собирались в гостиной: Бертран, Монтолон, Лас Каз, Маршан, капитан Дорнэ… Доктор выходил из спальни, вытирал руки чистым полотенцем и лаконично обрисовывал ситуацию: «Император отдыхает. Я дал ему микстуру от кашля и экстракт рвотного камня, чтобы очистить организм. Прошу вас, господа, не беспокоить больного до вечера». И генералы почтительно склоняли головы, точно слушали не доктора, а самого верховного командующего на военном совете.
Последний приступ у Бонапарта случился пятого мая 1821 года, во второй половине дня. Антомарки сделал все необходимые процедуры и отбыл. Я собирался проводить его, когда ко мне подошел Луи Маршан и сказал, что император вызывает меня к себе. «Захватите томик его любимых стихов, — добавил он. — Возможно, Его величество захочет, чтобы вы почитали вслух».
…Наполеон спал. Уголки его рта были скорбно опущены, и руки — серые, с перебинтованными после кровопускания кистями — безжизненно лежали поверх одеяла. Почему-то он напомнил мне моего отца, хотя сходства не было ни малейшего. Батюшка мой умирал тяжело: то кричал от боли, то требовал вина, то порывался сесть на несуществующего коня и мчаться куда-то… И я едва удерживал его в постели.
Бонапарт лежал спокойно. Если бы не прерывистое дыхание, я бы решил, что он умер во сне. На тумбочке у изголовья кровати стоял высокий бокал с оршадом — любимым напитком императора. Маленькая аптекарская скляночка с ядом была у меня в руке, прикрытая книгой стихов «Андромахи». Я пристально посмотрел на бокал (всего один шаг, черт возьми, всего один), потом зачем-то перевел взгляд на гобелен, висящий над императорской постелью. И мне показалось вдруг, что желтый тигр на нем усмехнулся в усы…
— Кто здесь?
Я вздрогнул и чуть не выронил склянку. Наполеон открыл глаза, приподнял голову и посмотрел на меня мутным взглядом.
— Все-таки я видел вас раньше, еще до прибытия на Святую Елену. Странно: у меня прекрасная зрительная память, но ваше лицо… Давно вы носите бороду?
— Уже много лет, ваше величество, — сказал я чистую правду, внутренне содрогнувшись: что, если он прикажет мне немедленно побриться?
— У вас очень красивая дочь, сударь.
— Благодарю, ваше величество, — с трудом произнес я.
— Представьте, она тоже мне кого-то напоминает, но кого? Все-таки память моя стала ни к черту. К тому же эти боли… Они терзают меня круглыми сутками…
Снова началась гроза. За окном ударило, створки распахнулись, впуская в комнату сырость (впрочем, здесь всегда было сыро — я обратил внимание, что джунгли, изображенные на гобелене, будто стали темнее). Я хотел закрыть окно, но император остановил меня:
— Не нужно. Пусть будет так… Это хорошо, когда ветер. Ветер примчит сюда корабль из Франции, и меня спасут… Массена, Дезе, Ней — мои верные маршалы, я уже слышу их… Слышу их конницу…
Речь его утратила связность. Бонапарт снова ускользал от меня — сейчас он был далеко, там, где снега Альп закрывали дорогу к Милану, и сквозь них нужно было пробиваться… Что ж, его, генерала Бонапарта, никогда не останавливали препятствия. Он смеялся над ними. И чем больше их было, этих препятствий, тем увереннее и яростнее шел к победе…
Никогда не подумал бы, что мой собственный последний шаг — к моей собственной победе, будет столь банально выглядеть. Собственно, даже шага мне не понадобилось: я просто протянул руку и высыпал содержимое склянки в бокал с оршадом. Тигр на гобелене подмигнул мне зеленым глазом: молодец, с врагами надо расправляться именно так, без лишней помпы. Выждать, вытерпеть в засаде, поймать момент — и завершить дело одним прыжком…
Я уже собирался уходить, когда за окном вновь полыхнула молния. Комната на миг словно вспыхнула голубоватым светом, тени стали резче, я последний раз взглянул на лежавшего Бонапарта — и увидел то, чего раньше не замечал.
Медальон.
Золотой трилистник с ажурным навершием и ярко-зеленым изумрудом на крышке. Он лежал на атласном покрывале (видимо, император держал его в руке, но вот ладонь разжалась, и медальон выскользнул) и целеустремленно сводил меня с ума. Его не должно было здесь быть. Он не имел права находиться здесь, в этой комнате, в стане врага, в его святая святых — но разве такие вещи соблюдают правила? Они природой созданы, чтобы их нарушать.
Я неосознанно протянул к нему руку. Осторожно — так, что император не проснулся — взял его в руку и нажал на крошечный выступ на одной из граней золотого корпуса. Изумрудная крышка откинулась, обнажив потайное нутро…
Я нисколько не удивился бы, обнаружив там волосы графини Шарлотты — что с того, что скотина Лопар выбросил их много лет назад. Однако моему взору открылось иное.
Юная принцесса Жанна-Луиза де Конде смотрела на меня с миниатюрного портрета, и я подумал, что Жан-Батист Огюстен не зря считается одним из лучших художников Франции. Портрет был прекрасен. Мне даже почудилось, будто я ощущаю на лице ветер с океана…
Я нашел ее в маленькой белой часовне возле кладбища — той, что напомнила Бонапарту его родной Аяччо. Гроза продолжала бушевать, я почти ничего не видел и отыскал дверь практически на ощупь. И ввалился внутрь. Тишина, полумрак, вспышки молний в двух высоких окнах с витражами, и слабая неверная свеча впереди, перед деревянным распятием. Свеча в женской руке… Я медленно подошел и спросил:
— Жанна, что ты здесь делаешь?
— Молюсь, — скорее понял я, чем расслышал. — Я прошу Господа, чтобы Он сохранил ему жизнь.
Каменный пол раскачивался, словно палуба корабля. Неудивительно при такой грозе. Я упал на колени рядом с дочерью и коснулся ее лица. Щека ее была влажной — то ли от дождя, то ли от слез…