Суд - Ардаматский Василий Иванович
…Борис Борисович Гонтарь был жуликом такого же покроя, как и Сандалов, — его гнал вперед неосознанный протест против всего, что составляло принципы нашей жизни, и главным образом против принципа оплаты по труду. Он, как и Сандалов, требовал для себя исключения. Этот бунт начался в нем с детства, и его подготовили родители: отец, популярный адвокат по гражданским делам, и мать — непроходимо глупая женщина, наделенная, однако, бешеной энергией. Сам Борис Борисович говорил про своих предков с грустной усмешкой: «Отец — трудяга-вол — был женат на кнуте, который круглые сутки хлестал его по спине».
«Наш Боря — исключительный мальчик» — эта уверенность мамы Гонтаря каждый день превращалась в дикую энергию, направленную только на то, чтобы ее уверенность разделило человечество. Горе тому, кто подвергал это сомнению. Директор музыкальной школы, позволивший себе заявить, что у мальчика нет даже намека на музыкальный слух, потом целый год отписывался от заявлений мамы и телефонных звонков именитых клиентов папы. Зато тренер школы фигурного катания на льду, который увидел-таки в мальчике будущую олимпийскую звезду, смог выгодно поменять квартиру. Спустя полгода Боря, пытаясь выполнить на льду фигуру, какую могут делать грудные дети, растянул ногу, и на том его фигурное катание закончилось. Началось рисование цветными фломастерами под руководством молодого лохматого гения из Суриковского училища. Через год мама уже организовала в каком-то ведомственном Доме культуры выставку Бориных рисунков, которые, конечно, были гениальными. Все они были нарисованы лохматым «профессором», который сие разболтал среди своих товарищей-студентов, и кто-то из них письмом в редакцию остановил выставку накануне ее открытия. Мама узнала, кто это написал, и тому не поздоровилось…
Первые уже сознательные детские годы Борис был бессловесным рабом маминой убежденности в его гениальности и беспрекословно то надевал коньки, то брал в руки фломастер, то ходил в Планетарий на кружок юных космографов, то изучал с педагогом английский язык, — как считала мама, самый нужный в наше время язык. В школе он дважды оставался на второй год, но к восьмому классу, несмотря ни на что, уже и сам поверил в свою исключительность. Сказать точней, не в это, а в его исключительное право жить так, как он хочет.
О том, что так жить нельзя, его пытались убедить работники милиции, школы, домового комитета при ЖЭКе и, наконец, папа, который однажды сказал ему тихим голосом: «Ну, брат сын, ты все-таки чего-то недопонимаешь». И услышал в ответ: «А может — ты?» В это время вошла мама — она вернулась из милиции, куда ее приглашали…
— Я дойду до правительства, — сказала она, швыряя шляпку, — но эти милицейские хамы узнают у меня… — Что они узнают, она не уточняла, но чувствовалось — нечто страшное…
Однажды, а точнее, в год, когда Борис получил аттестат зрелости, домашняя его жизнь взорвалась: отец ушел к другой женщине, конечно же молодой мерзавке. Мать добилась, что мерзавка за моральное разложение и разрушение советской семьи была уволена с работы. Взялась она и за своего бывшего мужа. Но тут развернуться не успела: ее свалила тяжелая болезнь, и вскоре она умерла.
Появился отец. Маму похоронили. Отец с новой женой вернулся в свою квартиру, а Борис переехал в однокомнатную квартиру молодой мерзавки. Кроме того, он получил от отца сберкнижку на предъявителя с весьма солидным вкладом и юридически оформленное право на дачу, которую отец тут же у него купил.
Восемнадцатилетний, непонятно миновавший армию, Борис Гонтарь остался один со своей исключительностью, которую он первое время мог подтвердить только с помощью своей сберкнижки. Что он и делал, собрав возле себя компанию какой-то особой «родовитой» шпаны, устраивая пьяные оргии у себя дома и в столичных ресторанах. Когда это оканчивалось скандалом, он звонил отцу, и тот, боясь, что сыновние похождения отзовутся на его адвокатской карьере, гасил опасные протоколы. Так Борис Гонтарь выяснил, что он не только исключительный молодой человек, но еще и ненаказуемый…
И все же однажды отец ничего сделать не смог — Борис оказался замешанным в дело об изнасиловании школьницы, которая затем отравилась. Главный участник преступления был приговорен к расстрелу. Бориса спасло только то, что он, свински пьяный, не смог добраться до тахты… Он получил четыре года.
Вернулся он в Москву уже двадцатичетырехлетним и, что удивительно, заметно поумневшим. Он уже не говорил и даже не думал о своей исключительности, хотя, как прежде, не хотел жить по закону для «бескрылых». Теперь он утверждал, что главный секрет жизненного успеха в умении делать деньги. Впрочем, первое время ему не понадобилось тратить силы и на это.
Однажды его разыскала нянька из больницы, где умирал от рака его отец. «Пойди простись, нехорошо», — сказала она. И он пошел, хотя никогда никаких лирических чувств к отцу не испытывал.
Отца уже перетащили в маленькую комнатку в самом конце больничного коридора. Борис Гонтарь отца не узнал, в постели лежала его тень, еле слышно говорящая. «Плохо я жил сын… Деньги… Неба не видел…» И все. Тень плотно закрыла глаза и замолчала. Вошел молоденький врач, склонясь над умирающим, пальцем поднял одно веко, другое и резко повернулся к Борису: «Иди-ка отсюда…»
Месяц заняли судебные раздоры с молодой женой отца из-за завещания, неясно были сформулированы желания покойного — сам он при жизни с блеском проводил чужие дела о наследствах, а о своем наследстве толком позаботиться не смог.
Но вот все закончилось, и Борис Гонтарь снова с приличной суммой денег начал новую жизнь. В отличие от отца, он хотел видеть небо…
Вскоре возвратился к свободной жизни лагерный дружок Бориса по имени Кеша, об уголовной специальности которого можно было сказать, что он вор-культурист. Так, последний раз он сидел за кражу в церкви на Украине застольной чаши ручной работы, которую, по рассказам, пригублял князь Володимир Красное Солнышко. Кеша продал чашу одному коллекционеру старины в Москве, сорвал хорошие деньги, но потом коллекционер установил что чаша — заводского изготовления и сделали ее в Голландии. Кеша, не зная этого, принес тому же коллекционеру церковную утварь, изъятую им из старинной церкви на Севере. Из дома коллекционера его увезли в милицию. Теперь, после отсидки, он про всяких любителей старины говорил: «Кодло необразованное, не знают, чего покупают». И думал о предприятии безопасном.
Борис вместе с Кешей организовали в Москве небывалое дело — они стали поставлять тексты для поездных певчих нищих, которых после войны расплодилось великое множество. Борис поселился в писательском дачном поселке Переделкино, снял у какой-то литературной вдовы комнату, перезнакомился со всеми пьющими поэтами, и, очевидно, они ему и набрасывали в застолье тексты вроде «Искалечен войной, но вернулся домой…». За тексты Кеша с Борей получали разовый гонорар, а затем еще и авторские, в зависимости от успеха песни и ее долголетия. Авторскими сборами с певчих занимался Кеша в распоряжении которого была шайка отпетых подростков из безнадзорных, которые заодно вылавливали и нещадно били незарегистрированных певчих и следили за соблюдением распределения зон обслуживания поездов. Иногда в ревизорские поездки по подмосковным дорогам отправлялся сам Гонтарь — он считался главой фирмы, и тогда впереди него во все стороны от столицы, вместе с поездами, летел грозный слух: «Сам грибастый на линии!» Можно, конечно, посмеяться по поводу этой «фирмы», но Гонтарю и Кеше она давала большие деньги, и они жили припеваючи…
Однажды группа обобранных Кешей нищих написала заявление в милицию: так, мол, и так, что это за самозванцы, захватившие все железные дороги и грабящие инвалидов? В милиции долго не могли понять, есть тут какое нарушение или его нет, тем более там знали, что за инвалиды были босяки, шаставшие по поездам. Но на всякий случай послали милиционера на дачу, где жил Гонтарь. Пришел к нему пожилой милиционер, сам недавний солдат, и попросил объяснить, на какие средства он существует.