Николай Норд - Яичко Гитлера
— Пожалуй, от бокальчика с холодрыги не откажусь, — пожав Герману руку, отозвался он.
Без военного френча, в этом цивильном костюме, Герман выглядел не надменным генералом, каким был в повседневной жизни, а каким-то беззащитным и легко уязвимым интеллигентиком. Курту он напоминал упавшую в море птицу, беспомощно бьющую о волны крылами в бесполезных потугах взлететь в небо. Генерал проводил Цильке в роскошную гостиную, полы которой были устланы персидскими коврами, а стены — дорогими картинами, и усадил за круглый, тяжелый, полированный стол, с ножками в виде львиных лап. Потом скрылся на кухне и забренькал там посудой.
Через некоторое время Герман, принес Цильке горячий пунш в, старинной работы, серебряной кружке с готическим орнаментом. Сам Фогеляйн пить не стал, и было видно, как он нервничает, расхаживая взад-вперед по комнате и заламывая на руках пальцы. Крылья его прямого, тонкого носа трепетали.
Курт попробовал завязать разговор, но он не клеился, и Цильке молча глотал свой горячий пунш.
На улице было уже темно, и окна были занавешены плотными бархатными шторами на случай воздушной тревоги. Поэтому в комнате светила золоченая люстра, из которой часть лампочек были вывернуты, и горела лишь одна, и это создавало некий таинственный полумрак. Также было довольно прохладно — отопление в Берлине уже давало сбои, и Фогеляйн, время от времени, подбрасывал в притухший камин сухие поленья.
Затем под окнами дома раздался гудок автомобиля и Фогеляйн, у которого откуда-то появились в руках роскошные розы, бархатные, как шкура некогда подаренного ему Цильке ахалтекинца, выскочил на улицу встречать приехавшую Еву. Потолкавшись в коридоре, откуда были слышны звуки поцелуев, они оба вошли в гостиную. Впереди — Ева, в розовом, с отливом, тончайшего велюра, в меру декольтированном, платье, со страусиным боа на шее. Ее ноги были обуты в изящные туфельки из змеиной кожи, зрительно уменьшавшие ее довольно большие, крестьянские ступни. Через левую руку у нее была перекинута дамская, замшевая черная сумочка, а в правой, ближе к лицу, она держала, преподнесенный ей, роскошный букет чайных роз, вдыхая его умирающий аромат. Цильке знал, что сегодня днем Фогеляйн специально посылал за цветами самолет в Роттердам.
В остальном, внешний вид молодой женщины не был вызывающ, как у, без пяти минут, главной леди страны, даже золотых побрякушек почти не было. Курт заметил только два скромных перстенька и бриллиантовые небольшие сережки. Льняные волосы ее были коротко подстрижены и слегка подвиты, а летучая, наверное, обязательная в этих случаях, улыбка, тем не менее, придавала ей шарм светской львицы, принимающей гостей где-нибудь в загородном дворце. Однако когда улыбка слетала с ее милого личика, то она выглядела невинной, светлоглазой деревенской простушкой. И этот контраст был поистине удивительным.
Курт впервые видел Еву так близко, она определенно нравилась ему, и он не понимал что такого особенного она нашла в этом Гитлере? Он даже непроизвольно вскинул свои широкие брови. Ему казалось, что, если бы Гитлер не был вождем нации, то ему было бы самое место лежать не в постели с Евой, а сидеть со щеткой где-нибудь на углу улиц Нойе Зигезаллее и Фридриха Вильгельма и чистить прохожим ботинки. Но маленькие Красные Шапочки почему-то частенько влюбляются в старых Серых Волков, если у них над головой сияет ореол Вождя Славы.
— Знакомьтесь, Курт, — моя свояченица, фройляйн Браун! — подвел Еву к Цильке Фогеляйн. — Курт Цильке — банкир.
Представляя Еву, Фогеляйн весь светился от счастья — было видно, как безумно он ее обожает. Затем генерал взял из руки Ева букет, с которым та нехотя рассталась, и поместил его в роскошную вазу из горного хрусталя, которую, в свою очередь, поставил на небольшое резное, старинное бюро, расположенное в проеме между окнами. Затем Ева подала, вставшему ей навстречу Курту, свою, исключительно бледной кожи, руку для поцелуя, пахнущую тонким ароматом дорогих духов, причем, совсем не манерно, даже, наоборот, как-то неуверенно, и Цильке почувствовал, как холодны ее полноватые пальчики.
Ева села к столу справа от Курта, и Фогеляйн, по ее просьбе, принес ей бокал шампанского. Ева, едва отпила несколько глотков, как тут же беспечно и непринужденно защебетала, что называется, ни о чем, будто пришла не на таинственный обряд, а на обычную светскую вечеринку, где заняться больше нечем, кроме как просто почесать язык.
И вот, наконец, появился Сахиб-лама, с кожаным, черным кофром в руках и в сопровождении более молодого сподвижника — оба в форме офицеров СС без знаков отличия. Лицо Сахиба было румяным, как у деревенской молодухи, а когда он снял фуражку, то оказался лыс, вернее это голова его оказалась так гладко выбрита — до прыгающих на ней зайчиков.
Цильке, профессиональным взглядом разведчика, отметил, что его сопровождающий внешне мало чем отличался от Сахиба и казался просто более молодой его копией.
Фогеляйн представил Сахиба и поочередно назвал всех присутствующих, кроме Евы, которую лама, видимо, уже знал. Сахиб никому не подал руки, но каждому поклонился с неким подобием, словно приклеенной, улыбки, цепляясь по нескольку секунд за лица присутствующих взглядом черных, непроницаемых глаз. Затем Сахиб представил и своего спутника, которого он назвал Соднамом Джамцхо. И в этом случае дело также обошлось без рукопожатий.
После нескольких ни к чему не обязывающих фраз, которыми обменялись собравшиеся, все, кроме Сахиба, уселись за стол так, что Ева оказалась напротив Германа, а Курт — напротив Соднама. Тогда Сахиб, мягким, кошачьим шагом прошел за спину Фогеляйна, достал из кофра какую-то таинственную трубку и установил ее на медной скульптуре вздыбленной лошади, стоящей на камине, таким образом, чтобы окуляр оказался направленным на присутствующих.
Этот Сахиб-лама, несмотря на все усилия выведать о нем что-то конкретное, оставался для Цильке непроницаемой загадкой. Он всегда ходил в зеленых лайковых перчатках — то ли пряча за ними болезнь кожи рук, то ли что-то иное. А Фогеляйн сказал о нем словами фюрера, как о неком таинственном держателе ключей от загадочного королевства Агарти, находящегося то ли высоко в горах Тибета, то ли вообще вне нашего измерения.
Тем временем Сахиб вынул, все из того же кофра, что-то наподобие ладанки и зажег фитиль. Ароматный дымок, несущий запах жасмина, быстро распространился по комнате и поверг собравшихся в состояние отчужденной, благостной прострации.
Цильке, который по роду своей тайной профессии держался на стороже, тоже поддался общему настроению. Им овладело ощущение, будто он тут находился сам по себе, без связи с окружающими, в некой полудреме — словно вечером на пустынном пляже, когда слышен лишь тихий рокот набегающей на гальку волны, веки полуприкрыты, катящееся за горизонт солнце не слепит глаза, а сам умиротворен и ни о чем не думаешь.
Потом Сахиб встал на колени перед трубкой ко всем спиной, склонил голову, свел у носа ладони лодочкой и монотонно, горловым голосом, что-то запел. И это непонятное пение было таким чувственным, таким упоительным, что Курту казалось, будто у него заплакала душа. Даже любимые его «Аве Мария» и «Полонез Агинского» не вызывали в нем чувства того трепетного восторга, какой он сейчас испытывал, и у него защипало в глазах. Он посмотрел на окружающих и увидел, что все смотрят друг на друга праздничными глазами, будто попали в церковь на Рождество. А по щекам Евы катились слезы сладостного умиления, ее глаза не стояли на месте, казалось, она что-то видит, за чем-то наблюдает.
В конце концов, Цильке расслабился окончательно тоже, откинулся на спинку стула и бездумно уставился в лепной потолок, с трубящими ангелочками, примостившихся на стыках его углов. Он почувствовал себя каким-то облегченным, словно невесомым, и лишь слегка покачивался в такт дурманящему мотиву.
И хотя глаза его были слегка прикрыты, он ясно увидел некий расплывчатый, клубящийся сиреневый свет, в виде туманного, переливающегося шара, возникшего под потолком. От него потянулись четыре луча — по лучу на каждого из сидящих за столом, находившихся в тех же расслабленных позах, что и сам Цильке. Причем, особенно яркими и мощными оказались два из них, которые были направлены на Еву и Германа. Потом туман из центра шара стал расползаться, заполнив всю комнату густой непроницаемой пеленой, пахнуло свежим воздухом, как после грозы, и все это сопровождалось необычным, услаждающим сердце звучанием, похожим на отголоски далекого гула церковных колоколов, родившихся, как бы, сами по себе, без удара языка о корпуса этих колоколов.
Потом Цильке показалось, будто из тумана довольно отчетливо выплыл образ мальчика лет четырех, коротко стриженого, с выгоревшими бровками и волосами на голове, пухлощекого, с глазами по-девичьи красивыми, в длинных ресницах, обряженного в матросский костюмчик. Образ этот исчез, и следом показался юноша лет шестнадцати. Он был худой и длинный, нескладный и прыщавый, в каком-то лыжном костюме, сидевшем на парне мешковато из-за этой его невероятной худобы. Лишь глаза его были такими же красивыми, бархатистыми, как у ребенка в матроске. Юноша этот были узнаваемо похож на Фогеляйна. И Цильке подумал: что ему специально показывают Германа в детстве и юности, каким он был раньше. Но зачем? Этого он не понял, но догадался — видимо ему показали возрожденного Германа, чтобы Цильке мог его узнать в новой жизни. Затем исчез и этот образ, больше никаких картинок не появлялось. А еще минут через пять или семь туман и лучи втянулись под потолком в одну точку, исчезли, и все прояснилось.