Андрей Добров - Последний крик моды. Гиляровский и Ламанова
— Интересно, — кивнул Архипов. — И, кстати, мы провели обыск на квартире Ренарда и в его ателье. Никаких фотографий найдено не было. Ни одной. А теперь посмотрите вооон туда. — Он указал бутербродом на вход в ложу. — Видите этого молодого человека с усиками? — Да.
— Это Алексей Краузе собственной персоной. Он — заядлый театрал. Ничего удивительного, что Краузе сегодня здесь, конечно. Узнаете третьего человека с вашей фотографии? Обычно он ходит в форме, но сегодня одет штатским.
Но разглядеть Краузе я не успел: он повернулся ко мне спиной, пропуская мужчину в генеральском мундире, а потом и его самого заслонили другие люди, спешившие занять свои места, потому что в этот момент прозвенел второй звонок. Я тоже решил пройти на свое место и попрощался с Архиповым.
Пьеса мне не понравилась. Станиславский был совершенно прав: уж на что Антон Павлович был мастер писать драмы без сюжета, но тут он превзошел сам себя. Публика, конечно, вела себя цивилизованно, но было ясно — большинство скучало. Это не «Чайка», которая имела громадный успех как среди зрителей, так и среди критиков. Конечно, Савицкая была хороша, Книппер-Чехова хороша, Маша Андреева — не хороша, а прекрасна. Константин Сергеевич показался мне староват для роли Вершинина — понятно, что его герой был уже далеко не мальчик, но седые волосы, усы, подкрученные кверху, и артиллерийский мундир совершенно не сочетались с интеллигентскими очками, которые Станиславский то ли забыл снять перед выходом на сцену, то ли оставил в надежде, что публика не заметит этого диссонанса. Оттого его Вершинин был похож скорей на стареющего ловеласа, чем на зрелого мужчину, обретшего свою последнюю и несчастную любовь. Мейерхольд, как мне показалось, тоже утрировал своего Тузенбаха, балансируя между восторженностью и цинизмом.
Но особенно меня поразили платья главных героинь — я так долго общался с Ламановой, насмотрелся в ее ателье таких великолепных моделей, что мне казалось, женские костюмы будут вроде тех, что я видел в модных парижских журналах. Каково же было мое разочарование — платья выглядели совершенно обычными, тусклыми, ординарными. Разве что сидели хорошо — нигде не морщили. Да у половины дам, пришедших на премьеру, туалеты выглядели в сто раз лучше и богаче, чем у актрис на сцене! А ведь и те и другие платья были из мастерской Ламановой!
На третий акт я не пошел. Мне уже достаточно было и вида постепенно зарастающей разным бытовым хламом сцены, и разваливающегося сюжета, а главное — самой истории трех молодых женщин, которым было достаточно дойти до вокзала, купить билеты на ближайший пассажирский поезд и на следующее утро прибыть в ту самую Москву, о которой они так страстно и так безнадежно мечтали, черт побери!
Я сел за столик в буфете и заказал бутылку пива.
— Владимир Алексеевич? Вы позволите? — раздался приятный мужской голос за моей спиной.
Я обернулся. Там стоял барон Алексей Краузе.
— Прошу, — указал я на соседний стул.
Краузе сел. Теперь, вблизи, я мог совершенно отчетливо видеть, что его лицо совершенно совпадает с тем, на фотографии. Это действительно он сидел рядом с Юрой, обнимая юношу за плечи. На фотографии он улыбался. А здесь, напротив меня, был, наоборот, сдержан и, кажется, грустен.
— Простите, что побеспокоил вас, — сказал молодой барон. — Но мне нужно поговорить. — Да, понимаю, — кивнул я.
— Видите ли, — продолжил Краузе, — так получилось… Так получилось, что наши с вами истории неожиданно пересеклись. Не спрашивайте, откуда я знаю подробности — близость к генерал-губернатору, к Сергею Александровичу…
Он вдруг замолчал и пристально посмотрел на меня.
— Вы улыбнулись? — спросил Краузе строго. — Почему? Превратно поняли мою фразу?
— Нет, — ответил я спокойно, глядя ему прямо в глаза. — Я не улыбался. Все, что вы говорите, и все, как вы это говорите, только ваше дело. Я просто вас слушаю.
— А не все ли равно? — задумчиво спросил Краузе. — Ведь вам все наверняка известно. Что же! Пусть. Но это не ваше дело, господин репортер! Каждый человек имеет право на свою частную жизнь. Не правда ли? — Имеет, — подтвердил я. Краузе промолчал, а потом продолжил:
— Вы видели Ренарда в его последние минуты? Вы говорили с ним?
— Да.
— Он рассказывал что-то обо мне?
— Да, рассказывал.
— Что?
— Это не важно, — ответил я. — Видите ли, я не собираюсь делать из всех прошедших событий газетный репортаж. И не собираюсь помещать их в книгу. Поясню: я связан словом, который дал одной женщине, случайно впутанной в события. И все, что рассказал мне Ренард, перед тем как его застрелили, останется во мне.
— А фотография? — спросил Краузе. — Перед смертью Ренард принес мне фотографии и сказал, что у вас есть одна копия. Что вы собираетесь сделать с ней?
— Оставлю ее у себя. На память. В личном архиве.
— Но вы можете меня шантажировать ею, — сказал Краузе холодно, только верхняя губа под ухоженными короткими усами слегка поднялась как бы в оскале.
— Я не занимаюсь шантажом, как Ренард. — Таков был мой твердый ответ.
Барон пожал плечами.
— Мне ничего не остается, как положиться на вашу порядочность. Прощайте. Он встал.
— Прощайте, — ответил я и налил в стакан пива из бутылки. Краузе заколебался на месте, как бы желая уйти, но вместо этого снова быстро сел на стул.
— Гиляровский, — сказал он вдруг просительно. — Вы были там, у Юры. Вы видели его лицо! Скажите мне — он страдал? В его чертах был ужас?
Я отпил из стакана и вытер с усов пену.
— Нет, — ответил я, ставя стакан на скатерть. — Лицо у него было хорошее. Он не почувствовал удара. Он был спокоен.
— Да? — кивнул Краузе. — Я так и думал. Наши отношения длились полгода. Юра — необыкновенный юноша. В нем не было настоящего поэтического таланта. Но был талант любви.
Я демонстративно посмотрел вбок. Краузе заметил, облокотился на спинку стула и закинул ногу за ногу.
— Послушайте, Владимир Алексеевич, — сказал он, забавно прищурясь. — Вы бы могли полюбить грязную вонючую медведицу из какой-нибудь ярославской чащобы? — Нет, — ответил я, немного ошарашенный.
— А медведь ее любит. Вы не могли бы полюбить горбушу, а тем не менее самец горбуши ее полюбить может. Краб любит крабиху, несмотря на то, что у нее клешни и глаза как бусинки. Мы — такие же. Мы — существа другого вида. Понимаете?
— С виду так вы не сильно-то отличаетесь от остальных людей, — возразил я.
— Это внешнее, — покачал головой Краузе. — Да, мы почти такие же. Мы собирались компанией — я, Иван Ковалевский и Ренард. И развлекались — как все мужчины. Только Ренард через Аркадия Брома приводил к нам не женщин, а юношей-проституток. Проституток, Владимир Алексеевич. Да пол-Москвы пользуется проститутками, разве не так?
— Не все, — заметил я.
— И вот однажды он по ошибке привел нам вместо проститутки молодого поэта. Юру. Пьяного и трогательного. Сам Ренард никогда не участвовал в наших развлечениях. Он был сумасшедший. Но был полезен как организатор. В тот день Юра, сообразив, куда попал, чуть не сошел с ума. Особенно когда Ковалевский попытался… Да черт с ним! Я увел Юру в другую комнату, дал ему хереса и просто стал с ним разговаривать.
Мы сидели всю ночь и разговаривали, как два друга. Просто разговаривали. Я не знаю, что стало причиной — мое доброе к нему отношение, а может быть, и то, что в душе Юра всегда боялся, что он не такой, как все… что он — такой, как я… Но на рассвете мы стали любовниками. Я считал, что все это — так, романтическая чепуха, что завтра же я забуду этого мальчика, что он — только эпизод в моей скучной жизни… Но оказалось, я ошибался. Через неделю я послал к нему Брома с запиской.
— Слово «сестры» и три маски? — спросил я.
— Да.
— Почему «сестры»?
— Да, — усмехнулся Краузе, — уместный вопрос, особенно здесь и сейчас. Но никакого отношения к этой премьере наши «сестры» не имели. Речь шла о Мойрах — трех сестрах, дочерях ночи. Ковалевский был Лахесис, я — Клото, а Ренард…
— Атропос, — вспомнил я. — Та, которая перерезала нить человеческой жизни ножницами. Ведь Ренард был портным.
— Да, Атропос — это Ренард. Он сам так захотел, — кивнул Краузе. — Это он убил Юру? — Да, — сказал я. — Это он убил Юру.
— Ах, Юра! — вздохнул барон. — С ним умерла моя молодость. Он был необыкновенным. Я предлагал ему подарки, деньги, чтобы он не жил в нищете… я предлагал снять для него хорошую квартиру…
— Но он отказывался?
— Да.
— Наверное, — сказал я через силу, — он тоже был влюблен в вас.
Краузе вздохнул.
— Простите, что я так долго говорю об этом с вами, Владимир Алексеевич. Но, понимаете, мне больше не с кем об этом поговорить. Это была моя тайна. Моя любимая тайна… И мне тяжело носить ее в груди, не имея возможности даже с кем-то поделиться…