Виктор Мережко - Сонька. Продолжение легенды
— Да, — кивнул Губский. — Мы изучали маршрут несколько месяцев. Чиновник — немец по национальности и не любит нарушать однажды установленный им порядок.
— Я буду находиться в двухстах шагах от вас и подам знак, — вмешалась Кристина. — Вы же продублируете меня для господина поэта.
От неожиданного напряжения ладони Тобольского взмокли, и он вытер их о штанины брюк.
— То есть я бросать бомбу все-таки не буду?
— Вы будете участвовать в теракте! — с плохо скрываемым раздражением заявил Губский. — Но ваша задача — не ждать результата, а как можно быстрее покинуть место происшествия. Если вас схватят или выследят, рухнет вся наша конспиративная цепочка.
— К какому дню готовиться?
— Об этом не знаю даже я. Все держится в строжайшем секрете. Вас известят накануне. — Губский кивнул поэту. — Проводите господина.
Тобольский и Рокотов покинули комнату, прошли все тем же сумрачным коридором, где несколько раз столкнулись с торопящимися, чем-то озабоченными людьми, вышли на улицу.
— Что это вы вдруг так разволновались? — с насмешкой спросил поэт.
— Как-то непривычно заранее готовиться к убийству человека, — пожал плечами пан.
— Но ведь вы когда-то пошли с револьвером на некоего господина!
— То было из-за женщины.
— Считайте, история повторяется… Дежавю. — Рокотов поклонился гостю и вернулся в дом.
Тобольский не совсем уверенным шагом подошел к своей карете, не сразу смог сесть в нее, оступившись пару раз на ступеньке, потом все-таки нырнул внутрь, и кучер ударил по лошадям.
Губский наблюдал за паном из окна второго этажа и, когда за спиной возник Рокотов, с сомнением бросил:
— Хлипковат несколько. Как бы не струсил в последний момент.
— Не струсит, — оскалился поэт. — Помучается пару дней и выйдет на дело одержимым. Я знаю эту породу людей.
— Странно все-таки, — задумчиво произнес Губский. — Богат, воспитан, самодостаточен, и вдруг жажда смерти. Почему?
— Я вам могу задать подобный вопрос? — снова оскалился поэт.
— Можете. И я отвечу. Желание реванша за все унижения, которым подвергался весь мой старинный род. Род разоренный, растоптанный, униженный интригами, завистью… А у этого отшлифованного поляка что?
— Бессмысленность существования. Все есть, а главного нет. Душевной гармонии нет. А лет прожито уже немало.
— Думаю, из-за женщины, — задумчиво произнесла стоявшая позади Кристина. — Не нашел понимания у женщины, вот и решился на крайний шаг.
— Сколько он принес денег? — неожиданно поинтересовался Губский.
— Пятьдесят тысяч рублей, — ответила Кристина.
— Будем просить еще.
— Жалко будет, если не выживет, — усмехнулся поэт.
К вечеру вдруг пошел дождь. Мелкий, колючий, холодный питерский дождь. Пан Тобольский шагал вдоль Екатерининского канала в сторону Спаса на Крови, ветер рвал полы длинного пальто, шляпу едва не сдувало с головы, а лицо было мокрым от мелких капель.
Поляк вдруг остановился, развернулся и стал неотрывно смотреть на черную быструю воду за чугунным парапетом.
Со стороны одинокая фигура смотрелась на пустой набережной особенно потерянно и печально.
И лишь спустя какое-то время поодаль от Тобольского замерла вторая фигура в черном — филер. Так они и стояли, отдаленные друг от друга дождем, ветром, смыслом.
Визит Рокотова в больницу к приме был совершенно неожидан и странен. Он вошел в палату, неся в руке черный тюльпан, жестом показал Катеньке, чтобы удалилась, та удивилась, но послушно вышла в коридор, а поэт проследовал во вторую комнату.
Артистка спала. Спала крепко, отвернув голову к стене.
Поэт осторожно положил тюльпан на белоснежный пододеяльник, и в этот момент Табба открыла глаза.
Она настолько не поверила своим глазам, что в какой-то миг закрыла их, а когда распахнула вновь, увидела опять перед собой господина поэта.
— Вы? — прошептала она.
Он печально улыбнулся и склонил голову.
— Прошу простить за неожиданный визит.
— Я рада… — прошептала она. — Я крайне счастлива. Это так странно. — Глаза ее были круглыми от застывших слез. Увидела на пододеяльнике черный тюльпан, взяла его, повертела перед глазами. — Почему черный?
— Мой цвет, — пожал тот плечами. — К тому же он символизирует печаль.
— Печаль? В чем печаль, если вы пришли? Я бесконечно рада вам.
— Я отбываю.
— Отбываете? — то ли испугалась, то ли крайне удивилась артистка. — И куда же, если не секрет?
— Далеко. Похоже, очень далеко.
— И сюда больше не вернетесь? — с немым ужасом спросила Табба.
— Похоже, что нет. Поэтому пришел попрощаться.
Девушка вдруг стала плакать, прикрыв лицо одеялом; поэт ничего не предпринимал, лишь смотрел на вздрагивающий пододеяльник, ждал.
Наконец прима достаточно успокоилась, открыла лицо, жалобно произнесла:
— Я помру без вас.
Марк улыбнулся, вдруг прочитал лирические, печальные строки:
Я беру в руки Крест
И бреду на Голгофу!..
Как Россия моя,
Как Святая моя.
Я опять беру Крест
И опять на Голгофу…[3]
— Все равно умру, — повторила Табба, глядя перед собой стеклянными глазами. — Вот увидите.
— Не увижу, даже если умрете, — усмехнулся поэт. — Слишком буду далеко.
— А у меня мать тоже воровка, — неожиданно призналась прима.
— Почему — тоже?
— Но вы ведь вор.
Он подумал, задумчиво пожал плечами.
— Наверно, вор… Все мы воры. Воруем друг у друга. Кто больше, кто меньше. И кто во имя чего.
— Моя мама — знаменитая воровка, — с неожиданной гордостью продолжила прима.
— Знаменитая? — удивился Рокотов. — Это кто же?
— Сонька Золотая Ручка.
Поэт внимательно посмотрел на девушку, и было непонятно, поверил он ее словам или нет.
— Вы ее видите часто?
— Нет. Я от нее отказалась.
— От матери?
— И от матери, и от сестры… И даже прокляла.
Рокотов неожиданно уронил голову на грудь и сидел так какое-то время неподвижно.
— Никому не признавайтесь, — хрипло, сдавленно произнес он.
— О матери?
— О том, что прокляли. Это страшнее, чем убийство. Проклятие способно в самый неподходящий момент настичь вас. — Резко поднялся, спешным шагом двинулся из палаты, затем неожиданно остановился. — Я был проклят матерью! — Он постоял, глядя на девушку тяжелым взглядом, вдруг перекрестил ее и, не сказав больше ни слова, покинул палату, оставив Таббу в полной растерянности и оцепенении.
Княжна, Андрей и Михелина прогуливались по Крестовскому острову. Катались на маленьких смешных пони, кружились на карусели, взбирались на деревянные, гладко отполированные горки и с визгом катились вниз.
Кузен Анастасии все время был рядом с Михелиной, оказывал ей знаки внимания, в необходимых случаях нежно поддерживал ее под ручку, на давая свалиться наземь.
Княжна радовалась прогулке, свободе, простору, а особенно тому, что Михелина нравилась Андрею.
Она просто любовалась ими.
Однажды воровка едва не упала с качелей, кузен успел подхватить ее, лица их оказались так близко, что еще какой-то миг — и мог случиться поцелуй.
Оба смутились, Андрей поцеловал руку девушки, повернулся к застывшей в ожидании кузине.
— Анастасия, я, похоже, влюблен.
Михелина попыталась деликатно прикрыть его губы ладонью, но он отвел ее руку.
— Клянусь. Я даже не представляю, как покину вас.
— А ты не покидай, — пожала плечиками Анастасия. — Василий Николаевич поможет тебе.
— Нет, — печально улыбнулся юноша. — Есть жизнь, есть любовь, но выше всего этого — долг!.. — Повернулся к Михелине, ненавязчиво привлек ее. — Вы ведь дождетесь меня, мадемуазель Анна?
— Я буду ждать, — улыбнулась она.
— А если это будет не через месяц и не через два?
— Все равно буду ждать, — ответила молодая воровка и прикоснулась губами к его щеке.
Гаврила Емельянович в задумчивости расхаживал по кабинету, глядя на носки своих лаковых штиблет и как-то совсем не обращая внимания на стоявшего возле двери Изюмова.
Артист чувствовал себя совершенно не в своей тарелке, не знал, куда девать руки и чего ждать от директора театра.
Тот вдруг круто изменил направление, подошел к артисту почти вплотную.
— Вы ведь все это сочинили? — спросил директор, глядя в глаза Изюмову.
— Нет, — сглотнул тот. — Святая правда.
— Врете. Этого не может быть, потому что не может быть никогда!
— Они сами мне об этом сказали.
— Бред, фантазии, чушь, больное воображение!.. Вы хотя бы представляете своим комариным умом, что́ все это значит для театра, для поклонников, для меня, для вас, в конце концов!