Борис Акунин - Смерть Ахиллеса
У околицы тянулись длинные грядки огурцов. Ахимас огляделся вокруг — никого. Раньше ему и в голову не пришло бы брать чужое, потому что Бог отца сказал: «Не укради», но теперь ни отца, ни его Бога не было, и Ахимас, опустившись на четвереньки, стал жадно поедать упругие пупырчатые плоды. На зубах хрустела земля, и было не слышно, как сзади подкрался хозяин, здоровенный казак в мягких сапогах. Он схватил Ахимаса за шиворот и пару раз ожег нагайкой, приговаривая: «Не воруй, не воруй». Мальчишка не плакал и пощады не просил, а только смотрел снизу вверх белесыми волчьими глазами. От этого хозяин вошел в раж и принялся охаживать волчонка со всей силы — до тех пор, пока того не вырвало зеленой огуречной массой. Тогда казак взял Ахимаса за ухо, выволок на дорогу и дал пинка.
Ахимас шел и думал, что отец-то умер, а его Бог жив, и Божьи законы тоже живы. Спина и плечи горели огнем, но еще хуже горело все внутри.
У быстрой, неширокой речки Ахимасу встретился большой мальчик, лет четырнадцати. Казачонок нес буханку бурого хлеба и кринку молока.
— Дай, — сказал Ахимас и вырвал хлеб.
Большой мальчик поставил кринку на землю и ударил его кулаком в нос. Из глаз брызнули огоньки, и Ахимас упал, а большой мальчик — он был сильнее — сел сверху и стал бить по голове. Тогда Ахимас взял с земли камень и ударил казачонка в бровь. Тот откатился в сторону, закрыл лицо руками и захныкал. Ахимас поднял камень, чтобы ударить еще раз, но вспомнил, что закон Бога говорит: «Не убий» — и не стал. Кринка во время драки опрокинулась, и молоко пролилось, но Ахимасу достался хлеб, и этого было достаточно. Он шел по дороге дальше и ел, ел, ел, пока не съел все до последней крошки.
Не надо было слушать Бога, надо было убить мальчишку. Ахимас понял это, когда, уже в сумерках, его нагнали двое верховых. Один был в фуражке с синим околышем, за спиной у него сидел казачонок с расплывшимся от кровоподтека лицом.
«Вот он, дядя Кондрат! — закричал казачонок. — Вот он, убивец!»
Ночью Ахимас сидел в холодной и слушал, как урядник Кондрат и стражник Ковальчук решают его судьбу. Ахимас не сказал им ни слова, хотя они допытывались, кто он и откуда, крутили ухо и били его по щекам. В конце концов сочли мальчишку глухонемым и оставили в покое.
«Куда его, Кондрат Пантелеич? — спросил стражник. Он сидел к Ахимасу спиной и что-то ел, запивая из кувшина. — Нешто в город везти? Может, подержать до утра, да выгнать взашей?»
«Я те выгоню, — ответил начальник, сидевший напротив и писавший гусиным пером в книге. — Атаманову сынку чуть макитру не проломил. В Кизляр его надо, звереныша, в тюрьму».
«А не жалко в тюрьму-то? Сам знаешь, Кондрат Пантелеич, каково там мальцам».
«Больше некуда, — сурово сказал урядник. — У нас тутова приютов нету».
«Так в Скировске, вроде, монашки сироток принимают?»
«Только женского полу. В тюрьму его, Ковальчук, в тюрьму. Завтра с утра и отвезешь. Вот бумаги только выправлю».
Но утром Ахимас был уже далеко. Когда урядник ушел, а стражник лег спать и захрапел, Ахимас подтянулся до окошка, протиснулся между двумя толстыми прутьями и спрыгнул на мягкую землю.
Про Скировск ему слышать приходилось — это сорок верст на закат.
Получалось, что Бога все-таки нет.
3В Скировский монастырский приют Ахимас пришел, переодевшись девочкой — стащил с бельевой веревки ситцевое платье и платок. Главной монахине, к которой надо было обращаться «мать Пелагея», назвался Лией Вельде, беженкой из разоренной горцами деревни Нойесвельт. Вельде — это была его настоящая фамилия, а Лией звали его троюродную сестру, тоже Вельде, противную веснушчатую девчонку с писклявым голосом. Последний раз Ахимас видел ее лежащей навзничь, с рассеченным надвое лицом.
Мать Пелагея погладила немочку по белобрысой стриженой голове, спросила: «Православную веру примешь?»
И Ахимас стал русским, потому что теперь твердо знал, что Бога нет, молитвы — глупость, а значит, русская вера ничем не хуже отцовской.
В приюте ему понравилось. Кормили два раза в день, спали в настоящих кроватях. Только много молились и подол платья все время застревал между ногами.
На второй день к Ахимасу подошла девочка с тонким личиком и большими зелеными глазами. Ее звали Женя, родителей у нее тоже убили разбойники, только давно, еще прошлой осенью. «Какие у тебя, Лия, глаза прозрачные. Как вода», — сказала она. Ахимас удивился — обычно его слишком светлые глаза казались людям неприятными. Вот и урядник, когда бил, все повторял «чухна белоглазая».
Девочка Женя ходила за Ахимасом по пятам, где он, там и она. На четвертый день она застигла Ахимаса, когда он, задрав подол, мочился за сараем.
Выходило, что придется бежать, только непонятно было куда. Он решил подождать, пока выгонят, но его не выгнали. Женя никому не сказала.
На шестой день, в субботу, надо было идти в баню. Утром Женя подошла и шепнула: «Не ходи, скажи, что у тебя краски». «Какие краски?» — не понял Ахимас. «Это когда в баню нельзя, потому что из тебя кровь течет и нечисто. У некоторых наших девчонок уже бывает. У Кати, у Сони, — объяснила она, назвав двух самых старших воспитанниц. — Мать Пелагея проверять не будет, она брезгует». Ахимас так и сделал. Монашки удивились, что так рано, но в баню разрешили не ходить. Вечером он сказал Жене: «В следующую субботу уйду». По ее лицу потекли слезы. Она сказала: «Тебе нужно будет хлеба в дорогу».
Теперь она свой хлеб не ела, а потихоньку отдавала Ахимасу, и он складывал краюхи в мешок.
Но бежать Ахимасу не пришлось, потому что накануне следующего банного дня, в пятницу вечером, в приют приехал дядя Хасан. Он пошел к матери Пелагее и спросил, здесь ли девочка из немецкой деревни, которую сжег абрек Магома. Хасан сказал, что хочет поговорить с девочкой и узнать, как погибли его сестра и племянник. Мать Пелагея вызвала Лию Вельде в свою келью, а сама ушла, чтобы не слушать про злое.
Хасан оказался совсем не таким, каким представлял его Ахимас. Он был толстощекий, красноносый, с густой черной бородой и маленькими хитрыми глазами. Ахимас смотрел на него с ненавистью, потому что дядя выглядел точь-в-точь так же, как чеченцы, спалившие деревню Нойесвельт.
Разговор не получался. На вопросы сирота не отвечала или отвечала односложно, взгляд из-под белесых ресниц был упрямым и колючим.
«Моего племянника Ахимаса не нашли, — сказал Хасан по-русски с гортанным приклектыванием. — Может, Магома увел его с собой?» Девчонка пожала плечами.
Тогда Хасан задумался и достал из сумки серебряные мониста. «Гостинец тебе, — показал он. — Красивые, из самой Шемахи. Поиграйся с ними пока, а я пойду попрошусь к игуменье на ночлег. Долго ехал, устал. Не под небом же ночевать…»
Он вышел, оставив на стуле оружие. Едва за дядей закрылась дверь, Ахимас отшвырнул мониста и кинулся к тяжелой шашке в черных ножнах с серебряной насечкой. Потянул за рукоять, и показалась полоска стали, вспыхнувшая ледяными искорками в свете лампы. Настоящая гурда, подумал Ахимас, ведя пальцем по арабской вязи.
Тихонько скрипнуло. Ахимас дернулся и увидел, как в щель на него смотрят смеющиеся черные глаза Хасана.
«Наша кровь, — сказал дядя по-чеченски, обнажая белые зубы, — она сильней, чем немецкая. Поедем отсюда, Ахимас. В горах заночуем. Под небом лучше спится».
Уже потом, когда Скировск скрылся за перевалом, Хасан положил Ахимасу руку на плечо. «Отдам тебя учиться, но сначала сделаю мужчиной. Надо Магоме за отца и мать мстить. Никуда не денешься, такой закон».
Ахимас понял: вот этот закон правильный.
4Ночевали, где придется: в заброшенных саклях, в придорожных духанах, у дядиных кунаков, а то и просто в лесу, завернувшись в бурку. «Мужчина должен уметь найти еду, воду и путь в горах, — учил Хасан племянника своему закону. — Еще — защищать себя и честь своего рода». Ахимас не знал, что такое честь рода. У него не было рода. Но уметь защищать себя очень хотел и готов был учиться с утра до вечера.
«Затаи дыхание и представь, что от дула тянется тонкий луч. Нащупай цель этим лучом, — учил Хасан, дыша в затылок и поправляя мальчишечьи пальцы, крепко вцепившиеся в ружейное ложе. — А сила не нужна. Ружье — оно как женщина или конь, дай ему ласку и понимание». Ахимас старался понять ружье, прислушивался к его нервному железному голосу, и металл начинал гудеть ему на ухо: чуть правей, еще, а теперь стреляй. «Ва! — Дядя цокал языком и закатывал глаза. — У тебя глаз орла! Со ста шагов в бутылку! Вот так же разлетится и голова Магомы!»
Ахимас не хотел стрелять в одноглазого со ста шагов. Он хотел убить его так же, как тот убил Фатиму — ударом в висок, а еще лучше — перерезать ему горло, как Магома перерезал горло Пелефу.
Из пистолета стрелять было еще легче. «Никогда не целься, — говорил дядя. — Ствол пистолета — продолжение твоей руки. Когда ты показываешь на что-то пальцем, ты ведь не целишься, но тычешь именно туда, куда нужно. Думай, что пистолет — это твой шестой палец». Ахимас показывал длинным железным пальцем на грецкий орех, лежавший на пне, и орех разлетался в мелкое крошево.