Алтын-Толобас - Акунин Борис "Чхартишвили Григорий Шалвович"
Или, еще лучше, спасти самого Артамона Сергеевича от покушения или какой-нибудь другой смертной опасности, а в награду боярин, как в сказке, скажет: «Женись, храбрый и верный рыцарь Корнейка, на моей единственной дочери». Конечно, капитан фон Дорн по матфеевским меркам голодранец и знатности невеликой, но ведь и сам экселенц не из Рюриковичей, простой дворянский сын. Враги за глаза ругают его худородным. А что до различия в вере, то ради Сашеньки и перекреститься бы можно. Бог простит, потому что Он за любовь многое прощает.
Когда фантазии заходили так далеко, Корнелиусу становилось стыдно и страшно, ибо тут уж пахло пагубой христианской души. А главное – грешил он помыслами попусту, безо всякого резона, потому что у Александры Артамоновны жених уже наметился, и презавиднейший. Василий Васильевич Галицкий: богатый, умный, просвещенный, собой писаный красавец. Галицкие первая среди шестнадцати знатнейших фамилий, которые веками составляли самую опору престола. На четвергах Галицкий бывал всегда, ни одного не пропускал. Сидел на почетном месте, рядом с хозяином, но всякий раз поворачивал стул так, чтобы и Александру Артамоновну видеть.
Покручивая холеный пшеничный ус (бороду брил), князь умно изъяснял и о государстве, и о торговле, и о военном деле. По всему он получался полный матфеевский единомышленник, так что Артамон Сергеевич только одобрительно поддакивал. С иностранными гостями Галицкий говорил по-латыни и по-французски – те тоже восхищались блестящим собеседником. Как ни высматривал Корнелиус, придраться в Василии Васильевиче было не к чему, превосходил он мушкетерского капитана решительно по всем статьям.
Да за одну красоту тонкого, породистого, в профиль чуть хищноватого лица князя полюбила бы любая королева. Когда, запрокинув кудрявую голову, Галицкий посматривал на Сашеньку и победительно поигрывал бровями, у фон Дорна начинали неметь скулы. А если боярышня розовела и опускала ясные глаза, Корнелиус выходил за дверь и там, в коридоре, отводил душу представлял себе, как бьется с князем на шпагах, всаживает ему в живот, по самую рукоять, испанскую сталь, и у баловня Фортуны от последнего изумления лезут из орбит красивые синие глаза.
Ну почему мир устроен так несправедливо?
Мерное течение службы и жизни для капитана фон Дорна закончилось в ночь на первое января 1676 года от Рождества Господня, а по русскому исчислению 5184-ого. У Артамона Сергеевича праздновали Новый год по-европейски, а не 1 сентября, как было заведено в Московии. Собрались гости – по большей части всегдашние, матфеевского избранного круга, и несколько новых.
Из обычных были князь Галицкий – возмутительно прекрасный в польском бело-золотом кунтуше; знакомый Корнелиусу еще по слободе пастор Грегори, устроитель царского театра, весь желтый от больной печени; улыбчивый, похожий на сытого кота камергер Лихачев; стрелецкий генерал князь Долгорукий, боевой товарищ Артамона Сергеевича; ученый хорват с непроизносимой фамилией – всё zch да tsch, и еще некоторые особы.
Самым важным гостем нынче был высокопреосвященный Таисий, митрополит Антиохийский. Этот ученейший грек, в прошлом падуанский доктор богословия и католический викарий, перешел в православие и достиг высших церковных степеней. Все знали, что государь его чтит, а в божественных делах слушает больше, чем раньше слушал низложенного патриарха Никона.
Митрополита Корнелиус во дворце видел часто, да и у Матфеева он появлялся не впервые. Только в царском тереме Таисий восседал важный, пышный, в золотой ризе и митре, сплошь расшитой жемчугом и алмазами, с пастырским посохом, а к Артамону Сергеевичу являлся попросту, в мягкой шерстяной рясе, и держался доступно, улыбчиво. Говорить с ним можно было о чем угодно, хоть о политике, хоть о языческих богах античности, но больше всего Таисий оживлялся, когда речь заходила о книгах. Его карие глаза загорались азартными огоньками, руки сами тянулись теребить шелковистую седую бороду, на щеках проступал мелкий старческий румянец.
Однако был у Корнелиуса с высокопреосвященным один разговор, после которого капитан усомнился – так ли уж прост и свят Таисий. Как-то в царском тереме митрополит подошел к проверявшему посты фон Дорну, ласково с ним поздоровался и завел беседу: какой-де веры и как обходится без исповеди и причастия. Когда Корнелиус ответил, что обходится плохо и пробавляется одной лишь молитвой, Таисий, поглядев по сторонам, перешел на шепот. «Без исповеди-то христианину нельзя, грех, – сказал. – Ты вот что, сын мой, ты на исповедь ко мне приходи. Я хоть и принял православие, но от католической веры не отрекся потому что Спаситель един, хоть по-латински ему молись, хоть по-славянски. И Святейший Престол меня от матери-церкви не отлучал, священнического звания не лишал. Могу и исповедывать, и грехи отпускать. Придешь?» Искушение облегчить душу было великим, но и сомнение брало. Как это возможно – разом быть и католиком, и православным? За приглашение фон Дорн поблагодарил, обещал прийти. Но не пошел, а грек, хоть после и виделись многократно, не настаивал.
При Таисии всегда был ближний келейник, чернобородый, молчаливый, со страшным костлявым лицом. Нерусский – должно быть, тоже грек или левантинец. Звали его Иосифом. Про него говорили, что он лют верой, носит под рясой железные вериги и всяко умерщвляет плоть – по ночам, чтоб избавиться от мучительных соблазнов, точит себе зубы напильником, только через такое невозможное страдание и превозмогается. Вериг Корнелиус не видел, зато острые, почти что треугольные зубы заметил и проникся почтением. Видно было, что Иосиф и в самом деле человек святой.
Новых гостей нынче было двое. Одного, ученого лекаря и фармацевта Адама Вальзера, привел подручный боярина по Аптекарскому приказу дьяк Голосов. Герр Вальзер Корнелиусу понравился – тихий, седенький, с мягкой улыбкой и добрыми голубыми глазками, которые с любопытством взирали на мир из-за больших оловянных очков. В сенях аптекаря дожидались двое дюжих холопов с крепкими дубинками и слюдяными фонарями на длинных палках. Из этой предосторожности можно было заключить, что Вальзер на Москве человек не новый, хорошо знающий, как оберегаться по ночному времени. Кто из дому затемно выходил один, да без своего света, тому в этом разбойном городе далеко было не уйти – или тати ночные разденут, или уличные сторожа, видя одинокого человека, перед соблазном не устоят. Голосов и Вальзер явились прежде других. Аптекарь засмущался просторной гостиной, робко попросил разрешения осмотреть хозяйскую библиотеку и долго не казал оттуда носа.
Зато второй из новых людей, дьяк Посольского приказа Афанасий Лебедев, только что вернувшийся из Европы, сразу завладел всеобщим вниманием – стал рассказывать последние французские вести про короля Лудовика и его метресс. Весь просвещенный мир, оказывается, нынче обсуждал великую новость: положение прекрасной маркизы Монтеспан пошатнулось. Пикантнее всего было то, что сердце его величества у блестящей фаворитки похитила не какая-нибудь юная красавица, а пожилая воспитательница бастардов, прижитых маркизой от Короля-Солнце. Эта самая мадам Ментенон весьма благочестива, рассказывал дьяк, скромна, имеет от роду сорок лет и обольстила версальского монарха не пышными прелестями, но умом и высокой нравственностью.
– Сие означает, что король Лудовик в постельных баталиях совсем истрепался и теперь желает от жёнок не пылкости, а одного лишь покоя, – весело сказал князь Василий Васильевич. – Он нынче как петух, что курочек не топчет, а только кукаречет. Такому кочету одна дорога – в суп.
Сказано было не только остроумно, но и политически тонко – среди гостей французских доброжелателей не было, и шутку встретили дружным смехом. Потом заговорили кто о чем, а фон Дорн еще долго терзался тем, как улыбнулась Сашенька князевой скабрезности. Утешение было одно: зубы у Галицкого, как и у большинства московитов, нехороши – когда смеялся, видно, что желты и кривоваты. Поймав взгляд Александры Артамоновны, капитан широко улыбнулся – пусть сравнит и оценит. Боярышня тоже улыбнулась. Оценила ли белизну и ровность зубов, было неясно.