Стивен Сейлор - Орудие Немезиды
Я вытянул руки и ноги и внезапно почувствовал свинцовую тяжесть. Экон упал на свою кровать и повернулся лицом к стене.
— Мы больше не должны отлеживаться здесь, — пробормотал я. — У нас так мало времени! Я все еще не поговорил с Сергием Оратой. Или с Дионисием. Если бы мне удалось застать философа одного…
Опустошенный и измученный, я лежал в теплой постели и не мог ни на миг забыться. Ноги и руки у меня заледенели, голова отяжелела.
Постепенно меня начал одолевать сон. И чудилось мне, что я лежу в своем доме в Риме, с прижавшейся ко мне Вифанией. Не открывая глаз, я скользил руками по ее теплым бедрам и животу, пораженный тем, что ее плоть по-девичьи упруга, какой она была, когда я купил ее в Александрии. Она мурлыкала как кошка от моих прикосновений, тело ее льнуло к моему. Между ног моих все до боли отвердело. Я сделал движение, чтобы войти в нее, но она вся напряглась и резко меня оттолкнула.
Открыв глаза, я увидел не Вифанию, а Олимпию, смотревшую на меня с холодным презрением.
— За кого вы меня принимаете, — высокомерно прошептала она, — за рабыню, если берете на себя смелость так со мной обращаться? Она вскочила с кровати и стояла голая, в сиянии мягкого света, лившегося с террасы. Волосы золотым ореолом окружали ее лицо. Полные, гладкие округлости и нежные углубления ее тела были ослепительно прекрасны. Я потянулся к ней, но Олимпия отпрянула, внезапно закрыв лицо руками, и с плачем выбежала из комнаты, резко хлопнув дверью.
Встав с кровати, я открыл дверь с внезапным дурным предчувствием, ощущая дыхание зноя на своем лице. Дверь открылась не в коридор, а на выступ скалы над Авернским озером. Я не мог сказать, день ли был, или же ночь: все было залито резким кроваво-красным сиянием. На краю скалы в низком кресле сидел человек, в доспехах, наклонившись вперед, опираясь подбородком на сплетенные кисти рук, а локтями на колени, словно смотрел с наблюдательного пункта на развивающееся далеко внизу сражение. Я взглянул через его плечо и увидел, что все озеро представляло собой огромный кипящий котел, от одного берега до другого забитый корчившимися телами мужчин, женщин и детей, погруженных в него до пояса. Рты их были искажены, но расстояние заглушало вопли, и до меня доносился лишь гул, подобный шуму толпы на амфитеатре вокруг арены. Они были слишком далеко, чтобы можно было различить их лица, и все же среди них я узнал Метона и юного Аполлона.
— Римское правосудие, — с мрачным удовлетворением проговорил человек, — и вы ничего не можете с этим поделать. — Красс обернулся и странно посмотрел на меня. Тут я понял, что стою перед ним голый. Я повернулся, чтобы вернуться в комнату, но не мог найти дверь. В замешательстве я подошел слишком близко к краю выступа. Скала стала рушиться, уходя из-под моих ног. Красс, казалось, не замечал, что я отчаянно пытаюсь уцепиться за скалу, которая падала вместе со мной в зиявшую пустотой бездну…
Проснувшись в холодном поту, я увидел мальчика Метона, стоявшего надо мной с крайне озабоченным видом. Я сощурился от света, и вытер рукой лоб, покрытый крупными каплями пота. Комнату освещала лампа, которую держал в своей маленькой руке Метон.
— Они ждут вас, — проговорил он наконец, как-то неуверенно подняв брови.
— Кто? И зачем? — Я в замешательстве заморгал глазами, глядя на светлое пятно от лампы на потолке.
— Там собрались все, кроме вас, — продолжал он.
— Где?
— В столовой. Они ждут вас, чтобы приступить к обеду. Я не знаю, почему они так торопятся, — добавил он, пока я, тряхнув головой чтобы окончательно проснуться, стал подниматься с кровати.
В столовой царило мрачное уныние. Это была последняя трапеза перед похоронами. Весь вечер и весь следующий день, до самых поминок после кремации Луция Лициния и погребения урны, никто в доме ничего есть не будет. Поминки предполагались традиционно скромные: обычный хлеб, чечевица, разбавленное вино и каша. В качестве нововведения повар Гелины приготовил несколько деликатесов черного цвета: черную икру на черством черном хлебе, окрашенные в черный цвет маринованные яйца, черные маслины и рыбу, сваренную в сепии осьминога. За столом все молчали, даже Метробий. Через всю комнату Сергий Ората угрюмо смотрел на открывавшуюся из окна перспективу, поглощая маринованные яйца, которые он отправлял в рот целиком.
У этого уныния был и еще один источник. В тот вечер за столом присутствовал Марк Красс, и сам этот факт, казалось, подавлял всякую непосредственность и без того приунывшей компании. Сидевшие справа от Красса его помощники, склонившиеся друг к другу Муммий и Фабий, были, казалось, не способны стряхнуть с себя оковы чисто военной немногословности, а хмурые лица Метробия и Иайи красноречиво говорили о том, что и им было не по себе в присутствии великого человека. Было понятно и смятение Олимпии. Я был удивлен тем, что она вообще пришла на обед, вспоминая о потрясении, пережитом ею на Авернском озере. Видеть ее за столом было странно. Она едва касалась еды, кусала губы, сидела все время с опущенными глазами. На ее лице лежало выражение какой-то затравленности, лишь подчеркивавшее в неярком свете ламп ее красоту. Как я заметил, Экон не мог оторвать от нее глаз.
Гелина находилась в состоянии лихорадочного возбуждения. Она не могла ни минуты оставаться в покое, постоянно подзывала рабов, а когда те подходили, не могла вспомнить, зачем их звала. Лицо ее то выражало мучительное отчаяние, то на нем без видимых причин появлялась робкая улыбка.
Красс, занятый своими мыслями, держался отчужденно. Время от времени он обменивался короткими замечаниями с Муммием и Фабием о состоянии войска и о том, как завершалось строительство деревянного амфитеатра на берегу Лукринского озера. Судя по тому, как мало внимания Красс уделял гостям, он вполне мог пообедать и один. Ел он с аппетитом, но был задумчив и углублен в себя.
Один лишь философ Дионисий был, казалось, в хорошем расположении духа, Его разрумянившиеся щеки горели, а глаза искрились. Поездка верхом в Кумы и обратно, по-моему, вселила в него энергию, и он, казалось, был очень доволен результатами выслеживания Олимпии. Я внезапно подумал о том, что, возможно, он был также поражен ее красотой, как и все остальные, и что им двигала простая похоть. Я вспомнил о том, как на скале он украдкой следил за Олимпией, и с содроганием представил, как он тайно ласкал себя при этом.
И все же, при всей стройности домыслов, все рушилось при виде того, как Дионисий мог игнорировать Олимпию и ее печаль, хотя и сидел рядом с ней, по правую руку. Все его внимание было сосредоточено на Крассе. Как и накануне вечером, именно Дионисий взял на себя инициативу разговора в намерении нас развлечь или по крайней мере произвести на нас впечатление своей эрудицией.
— Вчера вечером мы говорили об истории восстаний рабов, Марк Красс. Я жалел, что не было вас. Возможно, кое-что из моих исследований показалось бы вам новым.
— Я серьезно сомневаюсь в этом, Дионисий. За последние несколько месяцев, занимаясь этим вопросом, я главным образом изучал ошибки римских полководцев, противостоявших этим крупным, но недисциплинированным силам.
— Ах, мудрый человек проявляет интерес не только к своему врагу, но, скажем так, и к наследию своего врага, и к его исторической роли, независимо от того, какой неприглядной или позорной она была.
— О чем вы говорите? — подняв на него жесткий взгляд, проговорил Красс.
— Я хочу сказать, что Спартак появился вовсе не из пустоты. Согласно моей теории, в среде рабов тайно передаются легенды о прошлых восстаниях рабов, ходят рассказы о таких людях, как осужденный раб-волшебник Эвн, украшенные всякого рода комически-героическими деталями и досужим вымыслом.
— Вздор, — заметил Фауст Фабий, отбрасывая назад непокорный локон рыжей шевелюры. — У рабов нет ни легенд, ни героев, у них нет ничего, кроме рассказов их жен, матерей или детей, которые они сами же и придумывают. У рабов есть обязанности и хозяева. Таков мировой порядок, ниспосланный богами. — По столовой прокатился гул одобрения.
— Но мировой порядок может быть разрушен, — возразил Дионисий, — что и происходит на наших глазах последние два года, когда Спартак со своим сбродом шныряет по всей Италии, неся опустошение и разорение и собирая в свои ряды все больше и больше рабов. Такие люди вторгаются в естественный порядок вещей.
— И теперь сильному римлянину пришло время восстановить этот порядок! — прогудел Муммий.
— Но наверняка было бы полезно, — настаивал Дионисий, — понять мотивы и чаяния этих мятежных рабов, чтобы успешно их разгромить.
Фабий насмешливо скривил губу и откусил половину маслины.
— Их мотив — покончить с уделом, назначенным им Фортуной: прислуживать и работать на своих хозяев. Их чаяния — стать свободными людьми, хотя для этого у них нет достаточных нравственных оснований, в особенности у родившихся рабами.