Клод Изнер - Коричневые башмаки с набережной Вольтера
Переступив порог своего жилища на улице Висконти, Эфросинья заперлась на два оборота и подергала дверную ручку с целью удостовериться, что створка сумеет противостоять любому вторжению. «Боже-боже, какая ужасная смерть – наварить конфитюра и испустить последний вздох прямо в котел! Даже дома нельзя чувствовать себя в безопасности! Лишь бы сегодняшний праздничный ужин удался, это меня хоть чуть-чуть утешит. Надо бы принарядиться. Привести в порядок то, что разрушило время, – дело непростое».
Она посмотрела на себя в зеркало и уныло вздохнула:
– Неужто эта старая развалина – я?
На миг ей померещилось, что в зеркале за руку толстой старухи держится маленькая хрупкая девочка. Видение расплылось, изменилось, в зеркале проступили забытые черты – лицо девятнадцатилетней Эфросиньи, исчезли морщины и седина, в лучистых глазах засияла вера в будущее, в то, что судьба переменится, появится прекрасный юный воздыхатель и увезет ее в дальние края, где исполнятся все мечты… Появился Габен. Он не был ни прекрасен, ни юн – пухленький букинист, встреченный ею на набережной Вольтера по пути к причалу. Эфросинья шагала, весело размахивая корзинкой с бельем, которое собиралась постирать, а он приподнял картуз и заговорил с ней о книгах. Эфросинья блеснула литературными познаниями, назвав имя Александра Дюма – ей довелось прочесть несколько глав из какого-то его романа. Габен похвалил платье, которое она сшила сама.
– Молодость увядает, как цветы, бедный мой Габен. Почему ты умер так скоро? Оставил нас с сыночком в нищете…
Видение – девятнадцатилетняя Эфросинья и ее книжный принц – истаяло. Она велела себе унять тревоги: сегодня же именины Жозефа, вечером пирушка в его честь, – и полезла в шкаф подыскать соответствующий случаю наряд. В шкафу одна на другой громоздились пропахшие нафталином картонные коробки, набитые ворохом старой одежды, слишком тесной для располневшей хозяйки, фронтовыми письмами Габена, побрякушками, детскими вещами. Целая жизнь, представшая в виде кучи барахла, дорогого как память, но не имеющего ровно никакой материальной ценности. Барахла? Вот сломанная игрушка. Жозефу было девять лет, они вместе бродили по Большим бульварам между рождественских торговых рядов, мальчик остановился у прилавка с жестяными фигурками, завороженно глядя на миниатюрного грузчика с тележкой. Игрушка стоила шесть су. У Эфросиньи в кармане было только четыре. «Малышу понравилась эта безделица? А мне – твои прекрасные глазки, красотка, бери даром!» – подмигнул ей торговец и вручил Жозефу грузчика…
Эфросинья смахнула слезу и открыла следующую коробку: лото, бильбоке, плюшевый медведь с оторванными ушами.
– Сплошное огорчение тут, и ничего подходящего для выхода в свет. Поищу наряд в другом месте.
Она вошла в комнату, раньше принадлежавшую сыну. Здесь почти ничего не изменилось с 1893 года, с тех пор как Жозеф переехал, женившись на Айрис. В первое время молодожены жили над книжной лавкой, в левой половине апартаментов, доставшейся им от Виктора Легри. Всякий раз, когда Эфросинья открывала дверь в комнату сына, у нее щемило сердце. А заглядывать сюда ей приходилось частенько – теперь тут хранился ее нехитрый гардероб. Она перебрала одежду в платяном шкафу, достала зеленый костюм из овечьей шерсти – подарок Джины по случаю рождения Артура. Черная шаль и шляпка со страусовыми перьями дополнили наряд.
«Одна пара ботинок, и те стоптанные… Ба! Что за беда – юбка у меня длинная, ботинки никто и не заметит. Однако все ж таки не помешает их начистить. Где тут у меня коричневая вакса?» Она побрела в бывший каретный сарай, примыкающий к жилым помещениям и тоже опустевший с переездом Жозефа. «Если я умру прямо сейчас, обо мне поплачут, а потом забудут. Как Филомену. Одна я в этом мире, одна-одинешенька, нет у меня любимого, нет и не было уж четверть века. От всего я отказывалась, все отдала ради сына, и сил-то больше не осталось… А эту сараюшку мне хотелось в детскую превратить, чтобы внуки играли…» Эфросинья посмотрела на фотографию Габена, прикнопленную к стене.
– Помнишь, как ты мне все твердил: «Железобетонная ты женщина, Фосинья. Кремень!»? Ох, не прав ты был, милый…
В прошлом году, когда Жозеф распродал имущество, унаследованное вместе с каретным сараем от одной старьевщицы, Эфросинья умоляла его вернуть сюда собрание старых газет, перевезенное в подвал книжной лавки, потому что слишком уж тяжело было ей заходить в пустой, разоренный сарай. И еще она надеялась, что сын почаще будет сюда наведываться, перебирать свои сокровища. Жозеф согласился, но навещал мать по-прежнему редко.
«Надо бы припрятать понадежнее ту книжицу, которую мне бедняжка Филомена вместо „Трактата о конфитюрах“ подсунула. И чего я ее в Филоменином доме не оставила? Ох, это покойница во всем виновата – надо ж было додуматься оклеить книжку такой ужасной бумагой! Да и я дура, вот уж дура, ну что теперь делать?» Покончив с самобичеванием, Эфросинья пришла к выводу, что наилучший способ избавиться от книги в красно-голубом переплете – сжечь ее, но вспомнила слова Габена: «Книги – это святое! Они наши лучшие друзья, хранители знаний, накопленных человечеством, наследие наших предков. Нельзя уничтожать книги. Тот, кто покушается на жизнь книги, убьет и человека».
«Ах, Габен, мой Габен, если бы ты не умер так рано и успел бы на мне жениться, я была бы настоящей мадам Пиньо, а не мадемуазель Курлак! Но ты хотя бы признал нашего сыночка, и на том спасибо».
Она осмотрела томик в переплете, оклеенном марморированной бумагой, на которой остался след – вероятно, от веревки, – открыла сундучок с гильзами и положила книжку туда, под перевязь, побитую молью. Опустив крышку, провела пальцем по осколкам минометных снарядов и по трем немецким артиллерийским каскам – реликвиям войны 1870 года, благоговейно хранимым в семействе Пиньо уже столько лет. «Пыли не так уж много, займусь этим после праздника».
Взгляд Эфросиньи упал на горшочки с конфитюром. На каждом красовалась этикетка с надписью фиолетовыми чернилами, выполненной каллиграфическим почерком: «Мирабель, 1897». На глаза навернулись слезы. «Ведь не смогу проглотить ни ложечки этой вкуснятины! А выбросить-то нельзя. Отдам их Мишлин Баллю… Ну вот, посмотрела на варенье – и есть захотелось. Интересно, что будет в праздничном меню нынче в ресторане? Месье Мори у нас человек щедрый, уж он устроит настоящий пир. И ресторан, должно быть, шикарный… Но я же еще не готова!» Она высморкалась, нашла ваксу, щетку, тряпочку для обуви и принялась начищать старенькие ботинки.
Путешествие морем из Ньюхейвена в Дьеп плохо сказалось на желудке Джины, однако она нашла в себе силы позавтракать в вагоне-ресторане поезда при свете лампы под розовым абажуром и теперь дремала в купе, примостив голову на плече Кэндзи. Сквозь дрему до нее смутно долетали обрывки разговора соседей-пассажиров, в котором Кэндзи участвовал только междометиями.
Молодая англичанка, пребывавшая в радостном возбуждении по причине своей первой поездки в Париж, пила чай, подогретый на походной спиртовке, и рассуждала об опасностях, таящихся в поездах: ковры в вагонах, дескать, кишат микробами.
– Я читала статью о линолеуме, – сообщила она обществу, – очень полезный материал, его легко вымыть дочиста с помощью обычной половой тряпки.
– При условии, что тряпку вы предварительно прополоскаете в антисептике, – заметила дама с лорнетом, читавшая рубрику всякой всячины во французской газете.
– В первую очередь нужно уделять внимание гигиенической уборке в вагонах третьего класса. Наиболее опасны в плане заразы те поезда, что перевозят на юг чахоточных больных, – добавил свое слово виноторговец, чем вызвал одобрительное мычание Кэндзи, который притворялся спящим.
– А плевательницы? – воскликнула англичанка. – Как же плевательницы?
– Да их по пальцам можно пересчитать. Было бы разумно провести просветительские мероприятия, чтобы люди наконец начали ими пользоваться, как в омнибусах.
– Еще одну старушку рантье убили в собственном доме, – поделилась новостью из газеты дама с лорнетом. – Труп лежал головой в котле с вареньем.
Кэндзи погладил руку Джины и погрузился в воспоминания о страстных ночах, проведенных с ней в Лондоне. В Англии было холодно, поэтому от долгих прогулок по паркам, к сожалению японца, пришлось отказаться, зато они побывали во многих музеях. Оба любили Национальную галерею – с удовольствием бродили по залу фламандских примитивистов и восхищались «Мадонной с Младенцем в саду» Ганса Мемлинга – прозрачностью и простотой этой картины, живостью красок; надолго останавливались у полотен итальянских мастеров. Кэндзи немало забавлял садово-огородный декор композиций Кривелли.
Приоткрыв глаза, он удостоверился, что сверток, перевязанный лентой, на месте – лежит напротив на пустой банкетке. Японец был чрезвычайно доволен покупкой книг, сделанной в начале этого путешествия, и настолько погрузился в свои мысли, что даже не заметил, как состав замедлил ход на подступах к монументальной конструкции Западного вокзала. Пронзительно прозвучал свисток, оповещая о том, что поезд входит в Батиньольский туннель.