Николай Свечин - Выстрел на Большой Морской
— Эх, хрена с два найдёшь на Москве эту Контузию! — в сердцах выругался Лыков, но сам был доволен. Если девка приписана к дому терпимости, значит, состоит на учёте во Врачебно-полицейском комитете, а это уже шанс.
Выпили ещё, и разговор сам собой зашёл о прошлом. Захмелели и Алексей, и Большой Сохатый. Пахом, наоборот, впал в минорное настроение, подпёр седую голову кулаком и начал длинный рассказ:
— Эх, робя, что у меня сейчас за планида? Семьдесят восьмой год идёт! Вам, молодым, не понять. Старость — не радость, а пришибить некому.
Родился я в 1806 году в селе Поиме Сердобского уезда в семействе потомственных «хомутников». Предки мои много годов занимались этим делом. Особливо заманчиво придавить торгового человека; можно и богатого крестьянина. Да на худой конец, и простого мужика, ежли другой добычи нет. Одёжа, лошадь со сбруей — всё доход! У нас в Поиме это называлось «ходить в орду за гуртами». Не знаю, почему, но так именно и говорили. В селе тогда было до восьмиста дворов, а таких, как наш — до десятка. Прочие не душили, но как в селе обособишься? Самого удавят, ежли станешь рыло воротить. Поэтому все знали и все пособляли. Покупали, к примеру. Кому казакин подавай, кому телегу с лошадью, кому часы нужны скуржавые[57], а иному вид[58]. Потому охотно пособляли: всё село было в заговоре перед проезжими. Спросит, к примеру, гуртовщик у местного прохожего: где на постой пускают? Тот и говорит: езжай к Стамезкиным (это наша такая фамилия), у них хорошо и недорого, и клопов мало. А следующего отправят к Щегольковым — от нас через четыре избы, либо к Сметанкиным, либо к Самотейкиным. Все главы семейств «хомутников» промеж себя завсегда заранее сговаривались, кому когда очередь за гуртами идтить. Нельзя же кажнего путника давить! Они тогда и ездить через нас перестанут! Поэтому брали в работу напримерно восьмого-десятого из торговых людей. Мелочь же всякую — мужиков там, или паломников — без очереди, по желанию; их искать никто не станет.
Конечно, и священники в наводчестве участвовали. Без них никуда! Купцы да старшие приказчики — народ бывалый, осторожный, они у кабака справок наводить не станут. Они, как приезжают под вечер в село, сразу идут к батюшке. И у него только спрашивают, где им безопаснее переночевать. Ну, тот и отвечает: у Стамезкиных. В Поимее два храма-то, Спаса да Трёх Святителей; и священников, стало быть, тоже двое. Оба посылали. А мы им, конечно, утром «мотю»[59] в узлу несём…
— Эка у вас святые отцы-то какие заточенные! — одобрил Большой Сохатый. — И не брыкались никогда?
— Было раз. Помер наш отец Полиевкт, и на смену ему прислали из губернии нового попа. Молодой, гривастый… Мы принялись к нему присматриваться, чуем: не тот, кто нам надобен! Проповеди разные подпускает, про царствие небесное, и намёки даёт… Не хочет с обществом в ладу жить! А с обществом, мил человек, рази поспоришь? Оно — сила. Либо перекуёт тебя, как ему надоть, либо перекусит. Попал в стаю — лай не лай, а хвостом виляй. Да… Подослали мужики к новому попу второго священника, отца Викентия. Чтобы тот разъяснил человеку, как надо себя в Поиме вести. А молодой-то выслушал, и на дыбы. «Да я вас выведу на чистую воду! Да я то и сё! Становому, благочинному — всем расскажу». Отец Викентий ему говорит: «Себя не жалеешь, детей хоть пожалей! У тебя их трое, и попадья брюхатая ходит. Пожгут ведь мужики, разбираться не станут, всё семя пожгут». Да…
— И что молодой?
— А ни в какую. «Вот прямо завтра, чуть свет», говорит, «запрягу и поеду. Давно я об вас разное слышал, да не верил; а вы вон какие! Не допущу — Бог не велит!»
— Во как! И бога приплёл!
— Одно слово — дурак. А дураку, по пословице, и в олтаре нету спуску. Ну, и…
— Спалили?
— В ту же ночь. Не хотел жить — ступай помирать!
— И детей с попадьёй тоже? — не удержался Лыков.
— А чего дурней-то разводить? — искренне удивился Пахом. — Их и без того на сто лет запас. Подпёрли двери поленом — никто не вылез.
— Я б детей оставил, — коротко бросил Лыков, понимая, что это и так легко читается по его лицу.
Большой Сохатый со Стамезкиным переглянулись.
— Что я тебе говорил?
— Да я, дед, и не спорил. Но это ж не опасно! Он солдат, солдаты детей не трогают. При том, с ним можно иметь дело.
— Ты, старый хрыч, радуйся, что не попался мне в своё время, — хмуро сказал Алексей. — Я на войне одного такого поучил. Пленных стал убивать. Со скуки. Теперь калека на всю жизнь.
— Ох, не наш ты, паря, не наш, — вздохнул кривой. — Зря ты сюда пришёл. Ступай-ка лучше отсюдова подобру-поздорову.
— Правда, Алексей, чего ты к деду пристал? — вступился за сторожа «иван». — Он же нас приютил. Далась тебе эта попадья с малолетками! Тому уж, наверное, пятьдесят лет в обед.
— Тридцать восемь, — сказал Пахом, не сводя глаз с Лыкова. — Вот, значит, ты какой…
— Дед, дед, ты тоже уймись, — перебил старика Большой Сохатый. — Лыков и вправду не записной жорж и даже не чёрт мутной воды[60]; но он им и не прикидывается. Да, не такой, как мы, верно. Для нас, кто настоящий фартовый, люди — это просто сор. Они для того и существуют, чтобы нам было с кого шкуру обдирать. Так?
— Вестимо, так, — согласился дед.
— Вот, к примеру, взять меня. Я уже сколько лет этим занимаюсь. Без крови в нашем деле бывает, что не обойтись. Но просто так, без крайности, мы её не льём. Если уж деваться некуда — тогда, конечно, замочим. Но по нужде! Мы подобным манером на хлеб зарабатываем, иному не обучены! Лыков другой. Я ещё в Псковской цинтовке, когда с ним познакомился, это заметил. Для него, в отличку от нас, мирные обыватели — люди. А жиганы, мазурики — быдло, которое можно бить смертным боем. Это оттого, что он с молодых лет попал на войну и там из него сделали солдата. Хорошего солдата. Который пленных не убивает, не мародёрствует, баб с дитями защищает. Но война давно кончилась и его выкинули в мирную жизнь. А что ему в ней делать? Зарабатывать на хлеб сохой Лыков не хочет — не того теста, а красиво пофурсить охота. Пойти головы плющить он тоже не может — ему уже мораль привили. Вот и приходится ему, бедолаге, водиться с нашим братом, как-то ладить, уживаться. Потому, как только с нами можно без сохи барно[61] заработать. Лыков сдаёт свои кулаки в кортому[62]. У него один только товар и есть — сила! Но товар ходовой, многим нужный. Вот и выходит, что парень не наш, а в чём другом — очень даже наш, не хуже любого фартового. Есть такие люди, дед Пахом, поверь мне. Боятся их нечего, а дружбу водить бывает иной раз весьма выгодно. Вот такой мой сказ. То, что я сейчас здесь перед тобой сижу, а не в покойницкой остываю — его заслуга!
Старик выслушал молча, пожевал бесцветными губами, потом нехотя изрёк:
— Ладно, чего там. Я тоже одного таковского знал, доктор был в Москве. Фамилия Калешин. Бога боялся, а и нам очень помогал. Меня раз на гранте[63] купец подстрелил. Вот сюда пуля попала (Пахом ткнул себя в правую сторону груди). Дыра была — с греческий орех! Да… Так доктор энтот меня за руку с того света вывел. А когда мы, бывало, на дело сбираемся, он вьётся вкруг, канючит: вы, ребята, бить бейте, но уж не до смерти. Пожалейте христианскую душу! Мы промеж себя посмеёмся, да иной раз кого и приткнёшь, а Калешину скажешь: отпустил, пожалел, как ты просил. Он радуется, благодарит, будто это его отпустили. Чудак человек… Ладно, замнём. Обидно токмо, что меня в моём же дому честят!
— Ну, замнём, — миролюбиво сказал Лыков, разливая «очищенную» по рюмкам. — Прости меня, старик; погорячился. Рафаил прав: солдат я, и это солдатское из меня иной раз само лезет. Но в одной лодке плывём, а потому не будем ссориться. За здоровье!
Выпили, закусили, потом Большой Сохатый, довольный установившимся миром, предложил:
— Рассказывай дальше, дед Пахом. Как ты к ремеслу приучился, как в Питер попал. Ночь длинная, а я любитель бывалых людей послушать.
— И то! — обрадовался Стамезкин. — На чём уж меня сбили?
— Как у вас попа спалили, совестливого.
— Ну, там история вся. Приехал другой поп. Дородный, розовый… По рылу видать, что не из простых свиней. Всё и пошло по-прежнему.
— А про себя давай.
— Про себя… Эхе-хе… Первый раз я увидал, как тятенька мужика душит, когда мне было десять годов. В двенадцать старший братан начал учить меня приёмам. А стукнуло мне четырнадцать, я рано в силу вошёл, почти как взрослый стал, а по росту тятеньку даже перегнал. Говорю: «Хочу сам спробовать». Тятенька меня и спрашивает: «И как ты будешь энто делать?». Я показываю: вот эдак, опосля вот эдак и эдак. Испытал меня тятя и говорит: «Ну, следующий твой будет». Я два дни ждал, волнение испытывал, руку набивал. А на третий день ввалился к нам мужик ночевать. Шёл с заработков. Ну, завечерело, мы ставни закрыли, ланпу зажгли. Сели ужинать. Помолились…