Бен Элтон - Первая жертва
Завтрак в гостинице «Мажестик»
— Вы только поглядите! Отличная пташка, верно? Вот что нужно войскам, разве нет?
Шеннон и Кингсли вошли в ресторан гостиницы «Мажестик», и молоденькая официантка, просто восхитительная на вид, как верно отметил Шеннон, проводила их к столику у окна.
Их столик стоял поодаль от остальных, частично отгороженный от основного зала рядом кадок с пальмами. Неподалеку расположился струнный квартет, который, не мешая их разговору, не позволял другим посетителям слышать их беседу.
Как почти все струнные квартеты в гостиничных ресторанах, они играли подборку из Гилберта и Салливана и как раз добрались до довольно унылого отрывка из «Йомена-гвардейца». Шеннон начал подпевать себе под нос, глядя в забрызганное солеными каплями окно:
О-хо-хо! О-хо-хей!
Нету меня несчастней,
Не сделал и глотка, не откусил куска,
Пока сох от любви к ней.
Возможно, подействовала музыка, но Шеннон вдруг задумался.
— Няньки с детьми, — проговорил он, — старые козлы с тросточками, жирные матроны с болонками, надоедливые сопляки, катающие обручи, матросы с подружками или же мечущиеся в поисках оных. Господи милосердный, до чего же мирное зрелище.
— Да, пожалуй.
— Интересно, сколько отсюда до Пасхендале? Пятьдесят миль? Думаю, и того меньше. Меньше пятидесяти миль, и уж точно меньше миллиарда. Хотя эти два места словно находятся на противоположных концах вселенной. Дикость, вы согласны? Можно выпить здесь утром чаю, а если поторопишься, то и лишиться головы в Бельгии прежде, чем этот завтрак переварится. Если это не дикость, то я не знаю, что же.
— Вы, безусловно, правы.
— Думаете, кто-нибудь из прогуливающихся здесь чертовски довольных собой людей может хотя бы представить себе, вообразить своим крошечным умишком масштаб бойни, которая в эту самую минуту идет всего в пятидесяти милях отсюда?
— Списки жертв публикуют в газетах. А эти люди, которых вы так презираете, это матери и отцы, сестры, братья, мужья, друзья. Им известно, что происходит, и я сомневаюсь, что кто-то из них так уж доволен или счастлив.
Шеннон взглянул на Кингсли и презрительно поморщился.
— Ну разумеется. Вы ведь там тоже не были, верно? Я совсем забыл.
— Нет. Я там не был.
— Ха! Вы такой же, как и они. О да, вам известно, что люди гибнут, гибнут тысячами день за днем. Это всем известно. Но вы не знаете, каково это. Даже проведи вы остаток своих дней, пытаясь представить себе это, вам никогда даже близко не понять. Это не дано никому, кто там не был. Вы никогда не станете одним из нас.
— Я не хочу становиться одним из вас. Мне жаль, что такие, как вы, вообще появились.
— Мясорубка. Вот как все говорят. Что там мясорубка. Но это не совсем так. Мясорубка ведь только рубит. Позвольте сказать вам, Кингсли: ничто, никакие слова в английском или каком бы то ни было другом чертовом языке, если уж на то пошло, никогда не смогут описать, что это такое.
Струнный квартет решил немного передохнуть, и Шеннон запел вместо них, тихо, почти про себя. Он напевал мелодию старого гимна. Кингсли хорошо знал эту мелодию, но слова слышал лишь однажды. Стихи были солдатские, и группа ходячих раненых, ожидающих рассредоточения, тихо напевала их поздней ночью на вокзале Виктория.
И когда нас спросят,
Было ль там опасно,
Мы им не ответим,
Нет, мы не ответим.
— И сейчас не ответят, — добавил Шеннон. — Потому что мозгов не хватит, ни у кого. Именно поэтому каждый сегодня считается поэтом, мать их. Все хотят сказать, все что-то кропают, но не получается. Никому и никогда не удастся перебросить мост через пропасть, разделяющую тех, кто там был, и тех, кого там не было.
Теперь пришла пора Кингсли кое-что процитировать:
— «Прокаженная земля, усеянная разбухшими и почерневшими трупами сотен молодых людей. Отвратительная вонь гниющей мертвечины».
— Что это за чушь?
— Эти из письма, которое Элиот отправил в «Нейшн».
— Опять паршивые поэты? Да что он вообще знает?
— Нет, это не его слова. Это отрывок из письма, которое он получил от офицера с фронта. Я выучил его наизусть, чтобы прочитать на суде. «… Грязь словно каша, окопы словно мелкие трещины в провонявшей на солнце каше. Тучи мух и васильков на воронках с потрохами. Раненые, которые лежат в воронках среди разлагающихся трупов, лежат под палящим солнцем и в ночной холод, под постоянным обстрелом. Люди с вывалившимися кишками и оторванными конечностями. Люди, которые стонут и бредят. Солдаты, корчащиеся в агонии на колючей проволоке, пока не сгорят под струями жидкого огня, как мотыльки в пламени свечи… Но это лишь слова, и слушатель, возможно, уловит лишь толику смысла. Содрогнется, и все будет забыто». Все, как вы и говорили, — закончил Кингсли. — Он пытался описать это, но знал, что у него никогда не получится.
— Да. И еще, как я и говорил, каждый мнит себя поэтом.
— Кажется, это общая тема: разочарование, которое никто и никогда не поймет, — заметил Кингсли. — Сассун в своем письме говорил о том же, верно?
— А, да, Сассун. Жалкий ублюдок.
Кингсли поразила его желчь.
— Вы не одобряете того, что он сделал?
— Мразь и слюнтяй. Балаболка сраная. И к тому же награжден Военным крестом! Да с него этот орден содрать надо! Приполз домой с крошечной контузией и подложил всем свинью. Зачем нам военные герои, которые призывают уклоняться от службы? Плохо, конечно, когда так поступают известные детективы, но Сассун был одним из нас.
О Зигфриде Сассуне и его протесте знали все. Настоящий герой, он совершенно разочаровался в войне и, находясь дома после ранения, написал в газеты, что уходит из армии, и назвал войну безнравственной и бессмысленной. Поскольку он был своего рода знаменитостью, его письмо произвело сенсацию. Он чуть не попал под трибунал, но, благодаря нужным связям и его боевым заслугам, Сассуна просто отправили в госпиталь, лечиться от контузии.
— Нужно было его пристрелить, — сказал Шеннон.
— За то, что утверждал очевидное после полутора лет пребывания на фронте? Это жестоко, капитан.
— Не поймите меня превратно, инспектор. Мы все знаем, что он прав, что война превратилась в безумие и нет оправдания цене, которую мы платим, но его все равно нужно было пристрелить, потому что мы должны победить в этой войне. Просто обязаны. И смею вас уверить, что, несмотря на мнение подлых отказников вроде вас, большинство парней с этим согласны. Господи, да мы же — Британская империя, мы не можем пройти через все это и проиграть.
— Мы уже проиграли. Здесь все проиграли.
— Это чушь! Да, нас разгромили, да, нас растерзали, но мы не проиграли. Это, знаете ли, не одно и то же, но чем больше таких, как вы и Сассун, подрывают и без того непрочную уверенность в победе, тем ближе мы подходим к тому, чтобы собрать вещички и отправиться домой, и вот тогда мы действительно проиграем. Французы чуть так и не сделали.
Этого Кингсли не знал.
О мощнейшем мятеже французской армии (которая так и не оправилась после легендарной битвы при Вердене) было известно далеко не всем. Эту новость тщательно скрывали. Конечно, ходили истории и слухи, но истинный масштаб мятежа не разглашался.
— Жуткое дело, — продолжал Шеннон. — Мало того, что в России все катится в тартарары, так еще и это. Так вы не знали, что в конце мая в Шмэн-де-Дам восстали тридцать тысяч французских солдат?
— Понятия не имел.
— Ну разумеется, и большинство наших солдат тоже об этом не знают и слава богу, а то они, наверное, тоже восстали бы. Первого июня французская пехота захватила целый город. Было даже создано собственное антивоенное «правительство». Это было всего два месяца назад. Во Франции началась самая настоящая революция, мать ее, еще немного — и война была бы проиграна.
— Но этого не случилось.
— Нет, но только потому, что немцы и не догадывались, какую возможность упускают. Пойди они тогда в наступление, все пошло бы к черту. Восстание успели подавить, однако, позвольте заметить, в ближайшее время от французов никто наступления не ожидает. Именно поэтому мы так нужны здесь. Пока не прибудут янки, надежда только на нас, а когда они появятся, одному Богу известно. Но могу вас уверить: когда Петен понял, что это мятеж, он не отправил зачинщиков для лечения от контузии. Он отправил под трибунал почти двадцать пять тысяч человек и подписал приказ казнить больше четырех сотен. Конечно, всех он не казнил, но дело было сделано. На войне по-другому не бывает. Я очень сочувствую мятежникам, но я бы их все равно расстрелял. Особенно паршивого лицемера Зигфрида Сассуна.